Ленька-активист
Шрифт:
В нашей студенческой среде реформу встретили со смешанными чувствами.
— Ну, наконец-то, — говорил Павел, разглядывая золотую монету — точь-в-точь царский империал, только вместо двуглавого орла на аверсе его был изображен мужик-сеятель. — Хоть на деньги похоже, а не на фантики.
— Порядок будет, — соглашался я.
— Ага. Царские деньги, один-в-один. Поигрались с пайками, с миллионами, и от чего ушли, к тому и возвратились! — тут же растерянно возражал Павел.
Впрочем, все соглашались, что теперь все стало проще и понятнее. Зарплата на заводе, стипендия, цены на рынке — все считалось в твердых рублях и копейках. Эпоха миллионов и миллиардов закончилась.
Эпоха миллионов закончилась. И я, получив на заводе первую зарплату новыми, хрустящими, пахнущими типографской краской рублями, отправился платить за свою чердачную каморку.
Моя хозяйка, мадам Гершензон Аделаида Израилевна, была колоритной дамой уже довольно-таки почтенного возраста. Вдова зубного врача, она умудрилась сохранить в своей большой квартире осколки дореволюционного быта: плюшевые портьеры, фикус в кадке и привычку говорить с легким одесским акцентом. Я постучал в ее дверь и, когда она открыла, с гордостью протянул новенькую купюру:
— Аделаида Израилевна, вот, за комнату. Как договаривались, десять рублей.
Она взяла деньги, поднесла их к своим подслеповатым глазам, покрутила в руках.
— Молодой человек, — сказала она, и в ее голосе прозвучали нотки крайнего недоумения. — Что это вы мне даете? Это что, деньги?
— Так реформа же, Аделаида Израилевна, — попытался объяснить я. — Совзнаки отменили. Теперь это — «твердый рубль». Один такой рубль стоит пятьдесят тысяч старыми!
Мадам Гершензон поджала губы и посмотрела на меня, как на неразумное дитя.
— Молодой человек, не делайте мне голову с вашей реформой. Я женщина старая, в ваших советских играх не разбираюсь. Я что, по-вашему, не помню, как раньше было? При Государе императоре цены были твердые: фунт мяса — двадцать копеек, десяток яиц — пятачок. Потом пришли вы, большевики, и начались эти ваши миллионы. Я долго в них не верила, все вещи продавала по старым, твердым ценам. И что же теперь? Нет уж.
Она с негодованием протянула мне деньги обратно.
— Нет уж, извольте! Хочу получать по-прежнему! Миллионы, так миллионы!
— Но, Аделаида Израилевна, — пытался увещевать я ее. — На эти десять рублей вы сейчас на рынке купите больше, чем на старые «миллионы» на прошлой неделе.
Я показывал ей газеты с текстом декрета, пытался объяснить ей про золотое обеспечение, про паритет. Все было бесполезно. Она стояла на своем.
В конце концов, я нашел выход. Я пошел в ближайший банк, разменял один из своих червонцев на гору старых, уже никому не нужных, совзнаков и принес ей целую пачку этих блеклых бумажек.
— Вот, Аделаида Израилевна, — сказал я, вываливая на стол это бумажное богатство. — Ваши миллионы.
Мадам Гершензон просияла.
— Вот! Вот это я понимаю. Вот это — деньги. А то — «твердый рубль»… Сколько мошенников развелось последнее время!
Она ушла в свою комнату, а я остался стоять посреди коридора, раздумывая, как же сложно иметь дело с упертыми пожилыми дамами.
Впрочем, с молодыми иметь отношения — тоже не сахар. По крайней мере, с Викой они как начались крайне странно, так и развивались черти как — резко, прерывисто, как телеграфная морзянка. Она все больше напоминала мне кошку, что гуляет сама по себе: приходила, когда хотела, и уходила, не прощаясь, по-английски. После ее визитов в моей холодной каморке еще долго пахло ее духами, а на душе оставалось смешанное чувство
опустошенности и какого-то странного, болезненного счастья. Вика могла пропасть на неделю, не давая о себе знать, а потом вдруг явиться ко мне поздно вечером, без предупреждения, с горящими глазами и какой-нибудь безумной идеей.— Леня, а давай завтра махнем за город, на лыжах! — заявляла она, сбрасывая у порога свою каракулевую шубку.
— Вика, у меня завтра зачет по сопромату, — пытался возражать я.
— Сопромат подождет! — смеялась она. — А зима — нет!
И мы ехали. Или шли в театр, или просто бродили по заснеженным улицам ночного Харькова. Она была неутомима, полна какой-то дикой, необузданной энергии. С ней никогда не было скучно, но никогда не было и спокойно.
Все дело в том, что она жила в другом мире. Дочь крупного «ответственного работника», она имела доступ ко всему, о чем я и мои товарищи могли только мечтать: поездки в ГУМ в Москву, хорошая одежда, импортные товары. Ей не нужно было думать о завтрашнем дне, о деньгах, о пайках, о карьере.
Иногда наши встречи обходились мне очень дорого.
— Леня, я умираю, как хочу пирожных! — заявляла она, останавливаясь у витрины нэпманской кондитерской, где на подносах, как драгоценности, лежали эклеры и «наполеоны».
И я, скрепя сердце, заходил и оставлял там свой недельный заработок, покупая ей эти воздушные, пахнущие ванилью и буржуазной роскошью пирожные. Она ела их с детским восторгом, а я смотрел на нее и думал о том, как я протяну теперь до зарплаты и у кого можно урвать очередную «пятерку». Но я не мог ей отказать. Было в ней что-то такое, что заставляло меня забывать и о сопромате, и о деньгах, и о моих амбициозных планах. Нет, я, конечно, пытался говорить с ней о своих планах, о будущем, о карьере. Но она только смеялась в ответ:
— Ах, оставь этот мелкобуржуазный треп! — говорила она. — Кто знает, что будет завтра? Может, мировая революция, а может, и комета на землю упадет. Жить нужно здесь и сейчас, Леня! Дышать полной грудью!
Я понимал, что так долго продолжаться не может, что эти отношения — тупик. Что рано или поздно мне придется сделать выбор между этой пьянящей, разрушительной страстью и предначертанным мне путем наверх. Увы, но мы просто были из разных миров. Я — целеустремленный, расчетливый, строящий свою карьеру по кирпичику. Она — дитя новой, безумной эпохи, живущая одним днем, одним порывом.
Развязка наступила в феврале. В один из тех серых, промозглых дней, когда небо над Харьковом висит низко, как грязная мокрая тряпка, и кажется, что до весны еще целая вечность. Я возвращался с завода, уставший и злой. В цеху случился аврал, и я, промерзший до костей, мечтал только об одном — добраться до своей каморки и завалиться спать. И вдруг, на углу Сумской, увидел ее. Вика шла под руку с высоким, щеголевато одетым молодым человеком в форме командира РККА с двумя «шпалами» в петлицах. Они о чем-то весело смеялись, и она, запрокинув голову, смотрела на него снизу вверх тем самым взглядом, который я так хорошо знал. Взглядом, который обещал все.
И тут внутри у меня что-то оборвалось. Нет, я, конечно, всегда помнил о ее «свободных» взглядах: она говорила об этом постоянно. Но одно дело — знать, и совсем другое — видеть.
Через три дня она, как ни в чем ни бывало, заявилась ко мне. Принесла откуда-то добытые апельсины, пахнущие солнцем, морем и далекими, недоступными странами.
— Леня, смотри, что у меня есть! — щебетала она, раскладывая их на моем шатком, заваленном чертежами столе. — Будем изживать витаминный голод! Настоящие, из Яффы!