Любовь хранит нас
Шрифт:
Такси быстро отъезжает, а мы, как завороженные, спаянные друг к другу, на нужном месте, у кованых ворот, стоим.
— Позволь представить, одалиска! Мои глубокоуважаемые родители! Полюбуйся на этих белых милых ангелоподобных голубков.
Максим Сергеевич и Антонина Николаевна качаются на деревянных подвесных качелях — ее голова лежит на его коленях, а в руках она держит какую-то большую книгу и, по-моему, читает вслух.
— Мама просвещает папу. Смотри-смотри.
Действительно, она перелистывает страницы, что-то монотонно говорит, а Смирнов старший с закрытыми глазами слушает, по-видимому, дремлет или усиленно делает задумчивый заинтересованный вид. Он отталкивается от земли одной ногой и задает раскачивающийся ритм. Красивая семья
— Леша…
— Блин, у них такие отношения. Я не знаю, как тебе сказать. Вот вообще не помню, чтобы они когда-нибудь ругались. Вернее, они кричали друг на друга — в порыве страсти, я так понимаю, угрожали специфической расправой; могли, правда, надолго замолчать, но, чтобы вдрызг и до битья посуды — такого вот вообще не помню. Хотя иногда мама обещала пристрелить отца или он шипел, что задушит пригревшуюся на его груди опасную и ядовитую змею. А вот сейчас…Ты знаешь, Оль, мне кажется, что батя подлизывается к матери, словно в чем-то раскаивается, как будто просит у нее прощения, а она…
Максим Сергеевич нас, наконец-то, замечает и мгновенно останавливает движение деревянной лавочки на кованых цепях. Он что-то говорит жене, которая сразу опускает на землю ноги, откидывает книгу, ярко улыбается и, оглядываясь на мужа, идет по направлению к нам.
— Не простил, — Лешка грубо шепчет. — Сука! Долбаный характер. Серега все же прав.
— Что? Что ты сказал?
— Ничего. Все хорошо. Нормально. Идем.
Антонина Николаевна открывает дверь, а мы во двор проходим. Я быстро прячу взгляд и вынужденно поднимаю, когда Лешка мой локоть отпускает, а вместо его большой руки, я чувствую в том же самом месте женский очень мягкий, словно осторожный, нажим.
— Климова, привет! — приподнимаясь на носочках, Смирнова шепчет в мое ухо. — Ты — настоящая красавица! Прекрасно выглядишь. Как дела?
— Добрый вечер, Антонина Николаевна. Спасибо. Все хорошо.
— Не обижает тебя?
Господи! В качестве кого я здесь? Его женщины? Жены? Что за вопросы? Нет, конечно. Мы с ним просто регулярно спим.
— Все хорошо.
— Оль, ты дрожишь?
— Нет-нет. Вообще говоря, не знаю, что со мной.
— Волнуешься? — она подмигивает и дергает меня за руку.
Я неуверенно киваю и пытаюсь самозабвенно улыбнуться.
— Это все такие глупости. Перестань. Смотри-смотри…
Лешка подходит к сидящему на качающейся лавочке отцу и протягивает для приветствия свою руку. Максим Сергеевич не смотрит на нее, но не сводит внимательного взгляда с сыновьего лица.
— Господи, когда у этих остолопов начинаются размолвки, мне белый свет не мил. А когда еще один сыночек добавляется в их пестрый спецзамес, так хоть вешайся или застрелись. Это все Смирновы! Гордые и неуправляемые натуры. Тут только одно могу посоветовать: «Климова, держись».
Держись? Смирновы? Эти двое? Я не пойму. Кто я здесь? А главное, кто я… Ему?
— Они из-за чего-то важного поругались? — решаюсь на вопрос. — Из-за чего весь сыр-бор и наше с Вами конфиденциальное общение?
— У них все важно. Особенно у Смирного. Привычка контролировать — профессиональный долгосрочный излом. Он забывает, что дети взрослые, что самостоятельные, что с огромными амбициями, что с достоинством, что с личной жизнью, что с переживаниями и радостями. Понимаешь?
— Если честно, то с трудом.
— Оль, дети — это дети. Сколько бы им ни было на самом деле лет. Хоть пять, хоть десять, хоть двадцать восемь, хоть все пятьдесят. Родители всегда переживают. А за Алексея вдвойне.
Вдвойне? Что это значит?
Глава 16
— Ты так и не сказала, как дела, Климова. М?
Все хорошо, наверное. Я не знаю, что ей ответить. Правда-правда. Что-то стопроцентно происходит, но как «оно» мне и как в «этом всем» я — если честно, затрудняюсь что-либо внятное в этой связи сказать. Скажу «отлично» или «отвратительно» значит,
вызову ненужные подозрения, дополнительные расспросы и возможные утешительные слова. Пока в этом не нуждаюсь, поэтому:— Все хорошо, как обычно, Антонина Николаевна. У меня все хорошо. Нормально. Я привыкаю жить…
— У вас, — она меня перебивает и очень тихо зачем-то еще раз добавляет. — Оленька, правильнее говорить «у вас» все хорошо, — замолкает, а затем тихо добавляет. — Я очень рада… За вас.
Она что, сейчас меня исправляет? Нас? Серьезно? Это все сейчас к чему? Что она сказала? Мне кажется, Смирнова не совсем понимает характер моих отношений с ее старшим сыном. Я — с ним, но… Не навсегда и несерьезно. Мы очень разные. О таких, по-моему, говорят диаметрально противоположные натуры, несоединимые частицы, аннигилирующие на подлете друг к другу, живые организмы с различной скоростью движения кровяного потока. Лешка — сильный, импульсивный, жизнерадостный, простой мужчина, а я — просроченный б/у товар, выбракованная вещь, с коряво зарубцевавшейся дырой на пузе, к тому же врунья и по содержанию абсолютно полая натура. Разве что смазливое лицо! И то… Это на любителя, исключительно на него. Алеша, например, балдеет от моих веснушек, каждой даже шутливое имя дал — чудной мужик, а «он» смеялся над обосранным мухами лицом, а в последнее время больно щипал меня за руки, за грудь и ягодицы — так кожный тонус проверял. Господи! Она ведь умная женщина, и ей должно быть все и так понятно — нас нет и никогда не будет, это все недолговечная игра. Тогда зачем такие провокационные вопросы задает?
— Антонина Николаевна, я прошу прощения…
— Ой, не надо. Всегда считала это лишним и неискренним. Просить прощения — все равно что обманывать себя.
— Что? — широко раскрываю глаза, но практически одними губами безмолвно произношу. — Я не совсем понимаю, что Вы имеете в виду.
Мы с ней как будто бы «разгуливаем» по весьма просторной кухне в огромном доме у Смирновых и разносим вместе с ней какую-то очередную философскую фигню. Я укладываю хлеб в сухарницу, а мать Алеши спокойно перемешивает салат.
— Просить прощения за то, что сделал или сказал, значит, подлизываться или менять свои суждения, убеждения, или… — она стучит ложкой по ободку.
— Действительно признавать свою вину, — прикрываю хлеб воздушной салфеткой и внимательно за ней слежу.
— Возможно, Оля. Возможно! Тут тебе виднее. Ты говоришь: «Антонина Николаевна, прошу прощения»? Да?
Господи! К чему она сейчас ведет?
— Это речевой оборот. Фигура речи, элементы вежливого общения, — по-моему, я сейчас оправдываюсь за свои слова.
— Климова, успокойся, дорогая, и дослушай меня.
Сейчас мне тоже стоит извиниться за то, что вклинилась и оборвала? Мне очень неуютно с ней, как с матерью Алексея. Я тут лишняя и мне пора.
Теперь отставив салатник в сторону, Смирнова смотрит в окно, упираясь маленькими ладошками в рабочий стол.
— Мы ведь взрослые люди, Оля. Поэтому не надо никому друг другу что-то доказывать, в чем-то резво убеждать, заставлять подстраиваться или изменять мнения. И, — она степенно поворачивается лицом ко мне, — просить прощения у меня, детка, вообще не стоит. Никогда! Я — простой человек и тоже когда-то была в твоей же шкуре. Мать Максима держала меня на миниатюрной кухне и устраивала родительский допрос со словесным насилием и виртуальным рукоприкладством, она избивала меня гнусными домыслами, стегала жестокими словами и сыпала проклятиями в лицо — как я, кто я, что я за мерзость и физиологический урод; как посмела окрутить ее хорошего сына, как изменяла ему, пусть виртуально, но молва ведь шла, а дыма без огня, как известно, не бывает; как мучила его, как, как, как. Во всех его страданиях, если таковые были, виновата была только я! Оль, там было слишком много моих грехов. А знаешь, почему? Я, видите ли, была недостойной партией ее любимому единственному сыну. Господи! Она мне счастья желала, а я, глупая, добровольно лезла в приготовленную Смирновым петлю.