Люди ПЕРЕХОДного периода
Шрифт:
— Дай посмотреть, — попросил Петька и протянул руку. Тогда я осторожно, чтобы не причинить рыбке вреда, отдал её ему. Он поболтал пескарика в мутной воде, чуток продлив его муки, подул в приоткрывшиеся жаберки и сказал:
— Это мой пескарь, а не твой.
— Это как, — не понял я, — почему твой?
— Он приплыл к тебе с моей стороны речки, от моего берега. И ты его нечестно поймал.
В тот момент я ещё не понимал, что именно так он и считает — подумал, шутит по-братски. И засмеялся, не веря ему:
— Ты что, дурак, Петь, как это твой берег, ты его чего, купил, что ли? И как же ты увидал-то под водой, кто где у них плавал, они ж одинаковые все, на одно лицо.
— Мы с тобой тоже одинаковые, — ответил он мне тогда, — а только я увидел её под водой, а ты не смог. И значит, рыба эта теперь моя, а не твоя.
— Отдай, — твёрдо сказал я, уже постепенно начиная верить его словам, — и больше так не делай, я маме скажу про тебя.
— На! — крикнул он и одним коротким
Я вспомнил эту короткую зарисовку из нашей общей жизни уже гораздо поздней: в те времена Петька уже вовсю командирствовал во дворе нашего барака, и от него шарахались не только ребята одного с нами возраста, но и те, кто был старше. Я и потом не раз вспоминал ту детскую, почти смешную историю и совсем не обижался, потому что в те времена мой миролюбивый характер уже полностью был порабощён превосходством моего близнеца, как и весь я целиком уже бесповоротно находился под его братским влиянием. Но была и затыка, схоронившаяся в глубине моей мальчишечьей нутрянки, — то, что случилось между нами, сделав наши отношения окончательно необратимыми, нравилось уже и мне самому, хотя в открытую я себе в этом не признавался. Просто, не прикладывая к тому ни малейшего усилия со своей стороны, я чувствовал эту постоянную, приятную для себя защиту от внешнего мира, с самого раннего детства так или иначе покушавшегося на мой и Петькин человеческий покой.
А однажды он меня избил, натурально, и было больно. Уже потом, когда губа затянулась новой кожицей и окончательно заросла вместе с обидой, я подумал, что ведь мы совершенно одинаковые по силе, потому что имеем равные по форме мышцы, тот же самый рост, вес и скорость реакции, и если бы я счёл для себя возможным напружинить волю как надо и ответить своим ударом на его первый удар, то, наверно, был бы избит не так, а по-другому. И даже возможно, что не моя, а его братская губа затягивалась бы новой кожей, и его, а не мои пацанские сопли были бы размазаны по щекам, и не он мне, а я ему, жалеючи, утирал бы их после своим кулаком.
Но было так, как стало. Дело было незадолго перед колонией. Мерялись пиписьками, какая быстрей оживёт и окрепнет, если подёргать. И чья окажется длинней, если прикинуть на глаз. До этого мы с ним мерили сжатые кулаки, правые, но Петька постоянно свой недожимал, нечестно делая его объёмней, и потому считался победителем. Я, в общем, не возражал, так как понимал, что отсутствует некий объективный критерий. Тут же дело было другим, тут просто невозможно было никуда загнать невидимый воздух и выиграть на фу-фу. Дёргали по десять раз, так договорились. Получилось, что у меня отвердение произошло быстрей и чётче, чем у него, и это было видно невооружённым глазом. Но Петька подумал и сказал, что это не отвердение предмета, а просто его временное ожесточение, и дело тут не в сиюминутной упругости, а в самом характере приготовления к боевой стойке. То есть пускай и медленней, как у него, но зато верней по факту будущей стойкости. При том, что длина у нас оказалась почти равной, плюс-минус крохи, как оба мы и предполагали. Я, помню, с гипотезой такой не согласился и, чтобы доказать превосходство хотя бы в длине этой малой части, несколько раз подпрыгнул, проверяя своё хозяйство на неизменность устойчивости по отношению ко внешним возмутителям среды. Он тут же совершил ряд проверочных прыжков, как и я. И вконец оконфузился. Теперь я стоял перед братом со спущенными штанами и гордо задранным пацанским достоинством. Он тоже стоял передо мной без ничего, и эта пустота не прикрывала его полного поражения.
— Ты сволочь и псих, — медленно проговорил он, глядя мне в глаза, и, натянув штаны, крепко затянул пояс ремнём, — ты всё продумал заранее и поэтому теперь делаешь вид, будто бы всё было по правилам. А правила не ты устанавливаешь, Павлюхан. Правила устанавливает тот, кто должен выиграть. А ты не должен, ты слабей, и за это на вот, получи от меня горячую.
Он подошёл и, не дав мне натянуть штаны, изо всех сил саданул меня кулаком в губу. Брызнула кровь, часть её попала на голый живот и ноги выше неприкрытых колен, и это сделало мой позор ещё ужасней. Но не потому, что я едва удержался на ногах и так и не ответил, а оттого, что мой напружиненный хвостик всё ещё продолжал стоять упругим торчком, будто не было вообще никакого удара от моего проигравшего брата.
— Видишь, — Петька ткнул пальцем в мою письку, — понял, что так не бывает, козлина? Это только у психов такое, а не у нормальных. — Он приблизился ко мне и, пока я размазывал слёзы, положил мне руку на плечо: — В общем, держись ко мне ближе, Паха, и тогда всё будет нормалёк, уяснил?
Я неопределённо мотнул головой, как бы признав тем самым полное поражение, и тут же мой
непослушный кончик обмяк и принял исходное положение. Брат удовлетворённо хмыкнул и почесал прочь, дав мне возможность успокоиться и прийти в себя. Я тогда пришёл в себя, раз и навсегда, и подобное противостояние между нами сделалось последним. С того момента всё в нашей жизни окончательно повернулось ко мне задом, чтобы, как в той сказке про Бабу-ягу, предстать лицевым фасадом к Петьке, оставив мне довольствоваться тем, что точно не понадобится моему равноудалённому от закона брату.Со временем к такому положению дел я привык, и оно даже пришлось мне по душе. За нас обоих всё теперь решал исключительно брат мой Пётр, оставляя моей голове свободу от терзаний, если для них случалось место. Он делил прибыли на братские доли, он же руководил и дальнейшей наживой на основе безропотного подчинения одного брата другому. У кого есть равный близнец, безосновательно сделавшийся старшим, тот меня поймёт. Это как если бы мы с ним пробивались через пустыню какую-нибудь, Гоби там или Сахару, и братан мой скинул бы вдруг с верблюда груз, забросил бы его себе на плечи, а вместо поклажи, не спросивши, усадил бы меж горбов меня, и таким порядком мы двигались бы дальше, до тех пор пока не увидится край пустыного песка. Да, я имел меньше прав и сам же не хотел иметь большего, но вместе с тем, зажатый меж этих горбов, я находился выше брата, и потому более или менее благополучные для нас края я умел замечать раньше его, о чём всякий раз деликатно сообщал ему со своей принудительной верхотуры. Я лучше видел, я быстрей считывал ситуацию, я надёжней предугадывал последствия. Ведь когда мы с ним шли наниматься в бандиты, в самый первый раз, на рынке, я заранее подсказал Петьке, какие слова нужно произнести в свою защиту — для поднятия духа и включения общего разума. Сказал, мы же, если по-хорошему, то неуловимы, как безголовый всадник. Только у того головы вообще не было никакой, а у нас две на одного, что в принципе одно и то же, братан. Презумпция невиновности, часть нулевая: если не уверен — не суди ближнего своего на любые срока. Или, если свериться с первоисточником, то как-то так, думаю, прозвучит, не хуже, чем: «Praesumptionem innocentiae, nulla parte — dubium non aliquando iudica proximo tuo».
Мне это впервые в голову пришло, когда Петька на уроке нахамил учительнице по зоологии. Та его — к доске, он вышел — молчит, ни хрена не знает, само собой, а она ждёт, исподлобья так смотрит на него, хочет слов про рыб каких-то подводных от него добиться, типа какой у них подвид и всё такое. Ну а Петька тоже человек, он и сказал ей, что, мол, да вы и сами глядите на меня как рыба из заливного, у вас глаза как холодец, мутные какие-то и неживые, а зрачков вообще нету, как у нормальных людей, одна ненависть во взгляде и больше ничего.
Ну, само собой, скандал-мандал: к директору после уроков, всё такое. А он сдуру и говорит, что, мол, почём вы знаете, что это я так сказал про неё, а не брат? Мы с ним штанами утром поменялись, у него голова поэтому заболела, и он не вышел к доске. Или наоборот, не помню, то ли он, то ли кто из нас про холодец этот придумал.
Короче, он-то сказал и забыл, а я — нет, и потому спустя несколько лет после той незначительной истории уже нормально развил для себя эту любопытную и довольно удобную для жизни двойственность в совершенно отдельный предмет — в дело нашей с ним общей судьбы, не замутнённой даже самой малой внешней несхожестью.
А вообще Петька ко мне прислушивался, хотя и делал вид, что ему всё по барабану. И обоих нас такое устраивало как нельзя лучше: никто ничем не ущемлялся, потому что каждый изначально сидел на своём месте как пришпиленный и уже не дёргался от такого неравенства. Разве что за мать иногда мы всё же могли сцепиться. Та никого из нас своим отношением не выделяла, хотя то неравноправное положение, в каком я очутился по милости Петра, постигла ещё раньше, чем об этом догадался я сам. Она бы, может, и любила нас сильней получившегося, и заботы уделила бы больше против той, к чему способны были её слабые силы и возможности, но мы же сами и не дали ей осуществить и одно, и другое. В отличие от меня, у Петьки в его отношении к матери с самого раннего детства сквозило неприкрытое чувство мести — за нашу подлую нищету, за этот полусгнивший барак и отдельно, до кучи, за отца, которого она не сумела приворотить к себе как надо, а заодно спасти от смерти, оставив нас без наставника. Я же в отношении мамы вёл себя стократ умеренней и всякий раз как умел тормозил Петьку против любых, тайных и открытых, бранных слов в её адрес. Брат взвивался и начинал кипятиться, тыкая мне в морду факты нашей незавидной совместной биографии. Я же, на словах соглашаясь с той частью его обвинений, какой противиться было невозможно, оставлял в её оправдание другую — нашу же с братом природную вольницу, дурную внутреннюю стихию, выгнавшую нас во двор барака и за его пределы ещё раньше того, чем мы научились осознавать и анализировать собственные поступки, плохо понимая, где лежит граница между промежуточно добрым и окончательно злым. Как сбился этот подлый фокус и все возможные настройки в самые первые годы барачной нашей жизни, так и вышли мы в большой мир с искажёнными на порядок, не меньше, представлениями о его красоте и законах его устройства.