Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох
Шрифт:
Несмотря на то что российские рабочие между тем доказали, что они могут захватить государственную власть и без участия буржуазии, Вебер, выступая перед офицерами в Вене, дает сравнительно спокойную оценку социализма. С демократией, к которой Вебер хочет подготовить своих слушателей, социализм объединяет тенденция к бюрократизации всех политических и экономических решений. Во–первых, критикуемое социалистами отделение рабочего от средств производства не вызвано некой спецификой экономической сферы (в университетах и в армии «технические средства» также принадлежат структурам, а не отдельным сотрудникам), а во–вторых, именно социализм не пожелает отказываться от производственных преимуществ централизованной экономики.
Вебер не использует понятия функций, но имеет в виду именно их: тот, кто хочет что–то упразднить, сначала должен объяснить, как другим путем получить тот же результат. Например, тот, кто хочет упразднить предпринимательскую прибыль, нуждается в чиновниках, которые должны занять место предпринимателей. Однако какие есть основания полагать, что эти чиновники будут более доброжелательны к рабочим, чем частные собственники? Впрочем, самое главное, с точки
Ни один из прогнозов «Манифеста», по мнению Вебера, не сбылся. Обнищания масс не произошло. Монополизация частного сектора, если о таковой вообще можно говорить, привела к увеличению числа не пролетариев, а служащих, поскольку монополии — это гигантские структуры управления филиалами и субподрядными предприятиями.
Служащие же, далекие от того, чтобы занять сторону капитала или рабочего труда, формируют свое собственное сословное сознание. Настоящая угроза — это не диктатура пролетариата, а господство управленческих аппаратов, по крайней мере, в том случае, если пока оставить без внимания вопрос о том, какие же согласованные «господские» цели могут преследовать чиновники. Угрозу кризиса, о которой предупреждают марксисты, Вебер также не готов воспринимать всерьез, поскольку считает, что экономика и политика способны к обучению. На периодические кризисы, вызванные разрушительной конкуренцией, центральные банки, политики и предприятия реагируют путем создания картелей.
Однако стабильность капитализма–это не главный аргумент Вебера в споре с теми, кто предсказывает ему скорую гибель. Вебера больше волнует вопрос, что придет ему на смену. К кому перейдет власть в сфере промышленности — к профсоюзам или к социалистическим партиям? То, что профсоюзы совершенно не обязательно поддерживают социалистические идеи, было так же очевидно, как и то, что социализм придумал не пролетариат[594]. Что касается профессиональных политиков, то их тоже нельзя назвать классовыми союзниками рабочих. Получается, что рабочие сами должны выполнять эти функции, коль скоро партии и профсоюзы пляшут под дудку функционеров, преследующих свои корыстные интересы. Однако если управление предприятием перейдет в руки рабочих, будет ли оно более рациональным? «Таким образом, хотят они этого или нет, они и тогда не обойдутся без помощи нерабочих, без помощи идеологов из среды интеллектуалов»[595].
Стало быть, круг замкнется, ибо именно интеллектуалы придумали социализм, нагрузив его эсхатологическими или националистическими смыслами. Говоря о «романтике всеобщей забастовки» или о «романтике революционных надежд», Вебер, не называя имен, обращается непосредственно к своим сбежавшим ученикам — Роберту Михельсу и Георгу Лукачу, которых он считает разумными, но в то же время типичными представителями политического бегства от обыденности. Впрочем, по поводу интеллектуальной партии большевиков он делает оговорку: «Сейчас главный эксперимент — это то, что происходит в России»[596].
Как же объяснить в веберовских понятиях коммунизм и партию Ленина? С точки зрения Вебера, за пределами отдельных домашних хозяйств, семей и монастырей[597] шансов обнаружить коммунизм практически нет, причем ни в начале истории в форме исходной коллективной собственности, из которой, как утверждают марксисты, выделилась частная собственность, ни в конце. В начале истории коммунизма быть не могло, поскольку такие коллективы, где все общее, существуют лишь при очень специфических условиях — например, среди воинов в условиях сильного внешнего давления, не оставляющего возможности для «частной жизни» и где, помимо этого, появлению коммунистических отношений благоприятствует отсутствие или второстепенность «обособления» на основе родства. Характерный для харизматических общин «коммунизм любви», по мнению Вебера, также требует выполнения многих специфических условий и отличается нестабильностью. Как и «аграрный коммунизм» русских общин, он сильно ограничивает рациональность. И здесь возможны два варианта: он либо полностью исключает децентрализованные действия, обрекая себя на статичность, либо допускает их, вступая в противоречие с собственными идеалами, поскольку этот вариант предполагает согласие на неравное распределение ресурсов. Кроме того, в обоих случаях необходимо помнить о том, что коммунистические идеалы не допускают существования иерархии, ибо она ведет к сосредоточению прав распоряжаться коллективной собственностью у иерархической верхушки. Каков же тогда механизм принятия рациональных решений при коммунизме? Коммунистические идеалы настолько противоречат повседневным практикам, что шансы их воплощения в конце истории борьбы материальных интересов Вебер считал
ничтожно малыми.Это повлияло и на его оценку большевиков в русской революции. Ленина и его соратников Вебер считал «пишущей братией», утопистами–путчистами без какой–либо классовой основы. Ни рабочие, ни какие–либо другие социальные группы не были заинтересованы в том, чтобы, миновав все стадии капиталистического развития, делиться со всеми результатами своего труда. Веберу казалось, будто коммунисты с их горячей головой и холодным сердцем сошли со страниц романа Достоевского. В то, что их восстание против обыденности увенчается успехом, он не верил: «Большевизм — это такая же военная диктатура, как и любая другая, и, как и любая другая военная диктатура, она тоже рухнет»[598]. Иначе и быть не может, поскольку диктатура, основанная исключительно на власти оружия, лишена главного — типичного желания подданных подчиняться. В отношении долговечности итогов революции Вебер сильно ошибался, и перед нами встает вопрос: в чем же тогда истоки легитимности советского режима, продержавшегося целых семьдесят лет?
Ленинская партия не была квазирелигиозным сообществом, сформировавшимся вокруг одного лидера. Внутри нее постоянно велись споры о том, какой курс может считаться правильным. Приверженность марксизму едва ли не обязывала ее членов бороться за правильные взгляды. Кроме того, для нее была характерна выборная, иерархически организованная партийная верхушка[599]. Но, несмотря на это, революция все же сохраняла черты своеобразного синтеза неповседневного и обыденного, особенно если, вслед за Вебером, под повседневным понимать экономику и трудовую жизнь[600]. По крайней мере, те, кто непосредственно делал революцию, испытывали эсхатологическое чувство, будто они попали в такое время, когда все рождается заново, ибо революция уничтожила то, что, как казалось прежде, охватывало все сферы жизни, — капитализм. В этом чувстве присутствовали мотивы, которые Вебер замечал еще в дореволюционной России. «Типично русское» неприятие этики успеха, казалось бы, противоречило марксистской теории, которая объясняла неизбежность революции как раз ее шансами на успех, а себя в этой связи воспринимала как «научный коммунизм». Однако «дух» этого самого коммунизма, с точки зрения Вебера, как раз предполагал то «святое самоотречение», наделившее русский народ способностью внезапно переходить «от бурной деятельности к безропотному принятию существующей ситуации» и наоборот[601]. Одни беспощадно боролись за то, что считали правым делом, другие придерживались обратной стороны безусловной этики долга: «Не сопротивляйся злу насилием». В этой культуре, считает Вебер, буржуазному мировоззрению, в котором присутствуют также морально нейтральные зоны, пришлось бы нелегко.
Такой ригоризм как в активной, так и в пассивной форме на руку диктаторам, и Ленин, можно сказать, рассчитывал на этот менталитет, мечущийся между мессианскими надеждами и фатализмом. Вебер этот факт недооценил, поскольку для него интеллектуалы были всего лишь «пишущей братией», а следовательно, не обладали организаторскими способностями. С другой стороны, он не понял специфики такого бюрократического режима, главный признак которого–недопущение оппозиции. С точки зрения Вебера, в современных государствах люди подчиняются политическим директивам потому, что отдающие их сотрудники действуют в соответствии с инструкциями и занимают свои должности в соответствии с действующими правилами. Вебер, однако, не обращал внимание на то, что, как правило, ни то ни другое нам неизвестно, и мы просто полагаемся на то, что в спорных случаях мы будем иметь возможность подать жалобу в административный суд, публично выразить протест или на следующих политических выборах лишить должности тех, кто сегодня еще отдает приказы. Лишь в этом контексте становится понятной специфика советской власти: здесь нет административных судов, нет свободы печати, нет механизма смены власти.
Как же смогла легитимировать себя коммунистическая партия, носившая это имя лишь как воспоминание о своей предыстории, поскольку на территории ее господства уже не было никаких других партий, и в политическом смысле она была не «pars» (часть), а «totum» (целое)? Если представить себе всю страну как одну организацию, то сразу же становится очевидным факт недопущения (нейтрализации) оппозиции. В организациях тоже не бывает институционализированной оппозиции, оппозиция в них может быть только неформальной. Во главе организации, как правило, находится начальник, представляющий то, что Вебер, говоря о Французской революции, назвал «харизматической идеализацией „разума“»[602]. Это должен был быть такой разум, который уже вобрал в себя все возможные возражения и поэтому не нуждается в оппозиции. Это должен был быть разум, способный создать образ окружающего его неразумия, против которого ему нужно было бороться. В случае советской власти это был империалистический капитализм, чьих отпугивающих черт было достаточно, чтобы внутри страны блокировать любые претензии к государству. Да и на что бы он был похож — судебный процесс индивидов против власти исторического разума и функционеров, работающих на благо человечества?
Разве эта идея — смотреть на целую страну как на одну организацию — не была еще одной фантазией «пишущей братии»? Безусловно, но она оказалась эффективной, хотя эффект этот заключался не в том, что партия действительно господствовала надо всем, планировала, управляла и, после краха старой государственной системы, «командовала при помощи нового аппарата»[603]. Представления Вебера о рациональном господстве очень похожи на то, что реализовала советская власть, с тем лишь очевидным отличием, что здесь отсутствовали импульсы к обновлению, которые привносятся демократическими выборами и позволяют предотвратить бюрократическое окостенение власти. Впрочем, казенно–бюрократический автоматизм, связь власти и экономики по принципу пребенды[604], снижение эффективности и отказ системы власти учиться чему–то новому — это было еще не самое страшное, что ожидало людей в Советском Союзе.