Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох
Шрифт:

Как понимать произошедшее? Быть может, Вебер здесь столкнулся с человеком, посвятившим жизнь его «кумиру», а именно науке, и теперь с научной точки зрения наблюдавшим за тем, как другие люди, воплощающие в жизнь свои политические ценности, справляются с этой задачей? На протяжении двадцати лет Вебер размышлял о вопросах морали и писал о том, что значит для человека делать что–то из чувства долга, а не по расчету, не по соображениям разума или из стремления к счастью. И в первую очередь благодаря своим исследованиям в области социологии религии он пришел к выводу, что чувство долга не единично: таких чувств много, и они противоречат друг другу. А иначе, если говорить совсем просто, было бы не несколько религий и сакрализированных систем моральных заповедей, а одна–единственная.

Впрочем, в мире, окружавшем Вебера на рубеже веков, религии, как правило, совпадали с определенными культурными кругами, и поэтому религиозные конфликты не стали для него отдельной темой. Однако он обнаруживает плюрализм строгих нормативных ожиданий и в «ценностных сферах» общественной жизни и с легко узнаваемой склонностью к преувеличениям утверждает, что эти сферы предъявляют столь же строгие требования к поведению тех, кто намерен служить им своей профессиональной деятельностью,

как и религии. И тогда получается, что человек уже не может в одно и то же время и с одинаковой интенсивностью служить науке и христианству, экономике и искусству, политике и морали. Целевые установки и иерархия ценностей задают границы готовности к самопожертвованию. Может быть, Йозеф Шумпетер в кафе «Ландманн» как раз указал Максу Веберу на то, что сам он боится главного вопроса в своей иерархии ценностей — вопроса о том, что же все–таки является его профессией — наука или политика? Ибо только Вебера–политика могла вывести из себя невозмутимость Шумпетера, ученому такая позиция должна была быть понятной. Кроме того, социальная наука не проводит экспериментов, и если сама история проведет подобный эксперимент в виде революции, то единственно правильным решением будет сохранить хладнокровие и воспользоваться возможностью расширить свои познания.

Но Вебер, разумеется, не может оставаться хладнокровным, что объясняется весьма многообразными причинами, а не только его темпераментом. Во–первых, революция, в отличие от 1905 года, к которому относятся веберовские статьи о России, не просто произошла в этой отдельной стране, но и приблизилась к Центральной Европе. Поэтому теперь это все что угодно, но не «эксперимент», за которым можно безмятежно наблюдать со стороны. Вебер долго верил в победу немцев, однако весной 1918 года эта вера исчезла: сначала Германия своей ничем не сдерживаемой подводной войной спровоцировала вступление в войну Соединенных Штатов, теперь же заключила с коммунистической Россией мир на таких условиях, которые, по мнению Вебера, ясно давали понять всем остальным противникам, что с этими немцами вряд ли удастся прийти к разумному соглашению.

В марте 1916 года совместно с Феликсом Зомари Вебер отправил в Министерство иностранных дел и руководителям фракций в рейхстаге петицию против расширения подводной войны, ненадолго повлиявшую на военную тактику Германии. Начало дружбы Зомари и Вебера относится к 1905 году, когда во время съезда Союза социальной политики они всю ночь напролет спорили о принудительном вступлении в профсоюзы. Зомари был свидетелем веберовского протеста против оценочных суждений в Вене в 1909 году. Впоследствии они снова встретились в Рабочей комиссии по Центральной Европе под руководством Фридриха Наумана: австриец Зомари не только принимал в ней самое деятельное участие, но и финансировал ее работу. Их совместная петиция против начала «тотальной» подводной войны, в принципе не признававшей нейтральных судов, стала реакцией на бряцание оружием со стороны немецких адмиралов, которые, в союзе с военной промышленностью, начиная с 1915 года требовали от правительства более беспощадной войны с противником. Тем самым они, по мнению Вебера, не только демонстрировали неспособность сохранять спокойствие в сложной с военной точки зрения ситуации, но и давали ложную надежду тем, кто был на передовой, что это приведет к скорейшему завершению войны. На самом же деле неминуемое в данном случае вступление в войну США затянет ее настолько, что немецкая экономика уже не сможет ее финансировать. Если Германская империя будет отрезана уже не только от Лондон–Сити, но и от Нью–Йоркской биржи, то покрыть государственные расходы она сможет лишь за счет выпуска новых денежных знаков, лишая себя тем самым будущего в мировой политике.

Обесцениваются денежные знаки, обесцениваются чувства — и снова мы видим, как Вебер передвигает фигуры на своей генеральской карте. Сторонникам подводной войны он предоставляет детальный расчет, сколько грузовых судов с зерновыми, мороженым мясом и консервами нужно задержать у берегов Великобритании, чтобы заставить ее капитулировать. Можно ли вообще перекрыть Ла–Манш? Как скоро Германия сможет произвести необходимое для этого количество подводных лодок?[666] Впрочем, технико–экономическая рациональность — не единственное, чего не хватает Веберу в этом споре. По меньшей мере, так же сильно его возмущает то впечатление, которое громогласные поборники скорых решений, по всей видимости, производят на врага; а впечатление складывается такое, будто страны Тройственного союза во что бы то ни стало стремятся к скорейшему решению конфликта, поскольку на его продолжение им уже не хватает сил.

Петиция была отправлена адресатам. По воспоминаниям Зомари, в первых числах марта 1916 года Альберт Баллин — гамбургский судовладелец еврейского происхождения и генеральный директор «HAPAG»[667], который в будущем, как настоящий патриот, придет в отчаяние от крушения монархии и покончит с собой 9 ноября 1918 года, — даже передает ее кайзеру. Кайзера взволновал намек на то, что после поражения в войне немецкая нация не простит монархии ее ошибок. Тем не менее пауза в неуклонном скатывании в тотальную подводную войну была недолгой[668].

Итак, весной 1918 года Веберу становится ясно, что в ближайшем будущем произойдут кардинальные изменения, и вполне возможно, что они будут иметь революционную форму. В своей фрайбургской речи по поводу вступления в профессорскую должность в 1895 году Вебер заявил, что экономическая политика немецкого государства так же, как и ценностные критерии ученого–теоретика, может быть только немецкой. В 1913 году он заявляет, что «всякий без исключения» общественный порядок «в конечном итоге» необходимо изучить на предмет того, людям какого сорта он дает наибольшие шансы оказаться у власти, поощряя определенные намерения. В противном случае ни одно исследование не может быть названо исчерпывающим. Вебер по–прежнему считает, что социально–научная теория является неполной, если она не создает основу для оценочных суждений. И, как показывает сцена с Шумпетером, он и в 1918 году по–прежнему считает ученых, ограничивающихся наблюдением и относящихся к современной истории как к эксперименту, безответственными настолько, что находиться с ними в одном помещении для него невыносимо.

Начиная с 1910 года Вебер во многих своих работах использует понятийную пару, которая точно отражает описанную выше проблему и

на которую нередко ссылаются и в наши дни: речь идет об этике убеждения и этике ответственности. Первая, отражая позицию «панморализма», полностью подчинена лежащим в ее основе ценностным принципам. Она не допускает компромиссов, но зато мирится со всеми издержками, вытекающими из соответствующих действий; по сути же, между этими действиями и их последствиями не прослеживается никакой рациональной связи. Убеждение — вот подлинная цель, освящающая средства, вне зависимости от того, удается ли достичь с их помощью (утопической) цели или нет. Анархисты–революционеры и первые христиане — наиболее показательный пример этой позиции с той лишь разницей, что последние ожидали скорого конца света, тогда как первые, наоборот, хотели построить новое общество. Этой позиции Вебер противопоставляет ориентацию на «культуру», которая предполагает действие в соответствии с политическими, экономическими и прочими условиями. Культура — это компромисс между этическими и объективными (материальными) требованиями. И если первое — решительный отказ приспосабливать свое поведение к чему–либо, кроме собственных ценностей, — есть этика убеждения, а последнее–готовность к компромиссу во имя ценностей — мы называем этикой ответственности, то тогда ответственность означает, что действующий субъект готов отвечать за последствия своих решений и при определенных условиях признать действие неудавшимся. По сути, сторонники этики убеждения демонстрируют ритуалистическое отношение к последствиям своих действий, тогда как сторонников этики ответственности можно упрекнуть в техническом отношении к убеждениям[669].

По мнению Вебера, для каждого отдельного человека возможно либо одно, либо другое[670]. Шумпетер в его глазах не признавал самого этого различения и, соответственно, не видел необходимости в принятии решения в пользу одной из сторон. Этот коллега являл собой пограничный случай, придерживаясь морально индифферентной позиции, ибо сам он не участвовал в русской революции с целью выяснить, насколько она эффективна. Впрочем, в данном случае индифферентность может оцениваться как солидарность с одной из сторон, например, если трактовать ее как отказ от критики: в политике действует принцип Талейрана, согласно которому невмешательство равносильно вмешательству на стороне более сильного противника. Однако не слишком ли расширяются границы политического, если каждого, кто не имеет своей позиции в том или ином конфликте, можно обвинить в интеллектуальной поддержке более сильного? Если в конечном итоге все сводится к борьбе за власть? Тогда и совершенно обычное безразличие, скажем, судьи в отношении последствий вынесенного им приговора или ученого в отношении последствий полученных им знаний тоже можно было бы трактовать как безответственность. Такая тенденция прослеживается в веберовской концепции «ценностного политеизма», где каждый обязан принять последнее, самое важное решение. Он, правда, допускает, что кто–то в этом противостоянии кумиров может принять решение не в пользу политики, а, например, в пользу религии, науки или искусства. Однако сама борьба для Вебера носит политический характер, ибо в конечном счете именно политика, по его мнению, решает, какая «культура», т. е. реализация каких ценностей возможна на данной территории и при каких обстоятельствах она будет осуществляться.

Вернемся, однако, к реальности. Вебер был глубоко убежден в том, что Германия по праву претендует на статус великой мировой державы и что этот статус желателен для нее: сопутствующий ему экономический рост пошел бы на пользу буржуазии, что ускорило бы либерализацию страны. И вот на его глазах происходит катастрофа. Он говорит о «позоре» империи: ни у одного народа в истории честь не страдала так сильно, как пострадала честь немецкого народа. Он опасается гражданской войны и интервенции; его посещают видения «мучительно уродливой смерти старой Германии», но, несмотря на это, он верит в ее «стойкость» и воскрешает в памяти годы после поражения в войне с Наполеоном в 1807 году: «Мы сделаем это снова». Ноябрьскую революцию, начавшуюся в 1918 году с Кильского восстания моряков против военного правления и вскоре охватившую всю Германию, Вебер называет «несуразным балаганом», «омерзительным и скудоумным карнавалом», «своего рода наркотиком», притупляющим боль от лишения чести[671].

Что именно привело к утрате чести — сам позор поражения или же непреодолимый разрыв между ходом войны и непрекращающимся напором пропаганды на протяжении четырех лет, Вебер не объясняет, однако есть основания полагать, что он видел причину именно во втором обстоятельстве. «Это превращение всего населения в сброд невыносимо, это все что угодно, но не „демократия“»: он видит, что война высвобождает не только благородные устремления, и отмечает для себя, как в том, что до сих пор составляло непрерывность его интеллектуальной жизни, появляется брешь. «Вступление войск в город было ужасным», — пишет он о возвращении немецкой дивизии с западного фронта во Франкфурт и затем рисует сцену, напоминающую картины Джеймса Энсора или Отто Дикса: «громовое „ура!“ на протяжении нескольких часов и истощенные солдаты в касках; что это — шествие призраков или карнавал? Мороз по коже». Вебер за свою короткую жизнь сыграл много ролей, пережил много кризисов и не раз менял интересы. Сначала в центре его исследований был капитализм, потом — социологические понятия и история мировых религий, ближе к концу — анализ бюрократии и рационализации в рамках социологии господства, государства и права. Однако одним из главных его ориентиров всегда оставался идеальный образ верной долгу буржуазной элиты Германии; именно он служил ему критерием для оценки фактического положения его социального слоя и империи в целом. Теперь же он видит, что страшнее приспособленчества, на которое он всегда сетовал, была ложь, пропитавшая все насквозь, а ненависть была сильнее и страшнее бахвальства, которое раздражало его больше всего. И хотя в капитуляции он обвиняет революционеров, он знает, что левые не несут ответственности ни за само поражение, ни за духовное состояние страны. Три миллиона погибших, из них почти миллион — мирное население, более четырех миллионов раненых, почти три миллиона физически увечных и психически травмированных в Германии. Всего по итогам войны семнадцать миллионов погибших, из них почти восемь миллионов — гражданские лица, двадцать один миллион раненых. По мнению Вебера, в том, что немцы стали «народом–парией для всей земли», был виноват политик–дилетант Вильгельм II, а также послушная ему исполнительная власть[672].

Поделиться с друзьями: