Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох
Шрифт:

Случайность научной карьеры в глазах Вебера усиливается еще и потому, что к ученому предъявляются два не связанных между собой требования: производство нового знания и обучение нового поколения. Вебер читает свой доклад в тот момент, когда университет уже давно перестал соответствовать идеальному принципу «единства исследования и преподавания». Вплоть до XIX века этот принцип был призван ограждать университетское образование от трансляции знания, не осмысленного преподавателем, и отделить тех, кто сам проводит исследования, от тех, кто только читает, собирает и сортирует информацию. Университетский преподаватель не просто транслирует знание, но и учит студентов, как это знание производится. В реальности же, как утверждает Вебер, встречаются выдающиеся исследователи, неспособные преподавать, — он указывает на физика Германа фон Гельмгольца и историка Леопольда фон Ранке, встречаются и посредственные ученые, прекрасно справляющиеся с ролью преподавателя, некоторые профессора — плохие преподаватели и при этом совершенно не занимаются исследованиями, и, наконец, есть и такие образцовые личности, в которых все совершенно, и одна способность усиливает другую. Однако в силу того что кадровые вопросы решаются с учетом обоих этих аспектов — «конкуренции за студентов» среди университетов и оценки научных достижений кандидата

со стороны аристократов духа, к академической карьере добавляется еще один фактор неопределенности11.[659]

Перечисляя все эти трудности на пути к тому, чтобы хоть чего–то добиться в науке, Вебер создает весьма героический образ ученого, который, несмотря ни на что, все же выбрал эту стезю (в те годы речь, разумеется, шла исключительно об ученых мужского пола). Чтобы стремиться к славе, он должен ощущать «профессию внутри себя» или, другими словами, иметь призвание. Возможность ходить в библиотеку или в лабораторию так, как другие ходят в офис, Вебер просто не рассматривает. Чем бы тогда объяснялся такой выбор, если в офисе работа гораздо стабильнее, в коммерческой фирме — намного выгоднее, а карьерные перспективы в обоих случаях–надежнее? Однако, с другой стороны, к чему должен иметь призвание ученый, если наука неизбежно означает рутину, разделение труда, специализацию и постоянное обесценивание результатов собственной работы? Вебер выдает вопрос за ответ: именно это должно стать его страстью–добыча крупиц нового знания в результате тяжелой, зачастую механической работы с текстами и цифрами.

Ответы других эпох на вопрос о смысле науки Вебер считает неприложимыми к современной ему эпохе. Наука, по его мнению, уже не может восприниматься как попытка расшифровать божественный план творения, она не ведет индивида к истинному бытию, она не делает счастливее ни человечество, ни ученых. Здесь уместно вспомнить также тезис философа Ганса Блуменберга, что целью современной науки с определенного момента ее развития не может считаться и разоблачение вредных предрассудков об устройстве мира.

Дело в том, что по большинству вопросов, изучаемых наукой, за ее пределами вообще не существует никаких мнений. Нет заблуждений, которые необходимо было бы развеять. Стало быть, разоблачителем системы религиозных или других «ненаучных» утверждений наука тоже уже не является. Это означает, что разорвана «связь истины и свободы, вокруг которой строится вся наша традиция, включая библейскую» и которая отражена в девизе Фрайбургского университета, где Вебер возглавил первую в своей карьере кафедру («Истина сделает вас свободными», Иоанн 8:3s)[660]. Вебер утверждает, что цель научного познания выходит далеко за рамки раскрытия цели божественного творения, стремления к счастью или общественной пользе и самореализации отдельного человека.

«Мы чувствуем, что, если бы и существовал ответ на все возможные научные вопросы, проблемы жизни не были бы при этом даже затронуты», — так в Вене в то самое время, когда Вебер пропагандирует свою героическую мораль науки, ценной самой по себе, пишет молодой философ Людвиг Витгенштейн. Вебер высказывает ту же идею, ссылаясь на Льва Толстого, утверждавшего, что наука «лишена смысла, потому что не дает никакого ответа на единственно важные для нас вопросы: что нам делать и как нам жить?». А тот факт, что она не дает ответа на данные вопросы, совершенно неоспорим[661]. Так к одному и тому же выводу независимо друг от друга пришли два автора, у которых не было ничего общего: один — австрийский инженер, интересовавшийся логикой и аналитической лингвистикой и всеми силами стремившийся оставаться аутсайдером во всех отношениях, другой — прусский ученый из среды немецкой образованной буржуазии, энциклопедист с националистическими взглядами, одобрявший постоянное политическое вмешательство в жизнь общества и пытавшийся создать свою собственную социальную науку.

Тем не менее тезис Витгенштейна свидетельствует не только об утрате веры в науку, но и о философском высокомерии автора: как бы то ни было, но, к примеру, хлороформ, рентгеновское излучение или электродвигатель, появившиеся в XIX веке благодаря науке, безусловно, затронули многие жизненные проблемы. Не повлияли они лишь на фундаментальные философские вопросы, так что именно они, эти предельные вопросы о смысле бытия, а не «наши жизненные проблемы» оказываются не затронуты прогрессом в сфере научного познания. Философия пала жертвой специализации: на протяжении ста лет во всей Европе, а в Германии особенно, она придавала смысл университету как таковому и проводившимся в нем исследованиям. Она была королевой наук, представляя то целое, частью которого являлись отдельные дисциплины. Социолог Луи Дюмон указал на эту особенность домодерного мышления, где часть целого воспринималась как вышестоящий представитель этого целого. Дюмон говорит об «иерархической оппозиции»[662]: человечество состоит из мужчин и женщин, однако мужчина (Адам) — это представитель человека как такового. Общество состоит из политики, экономики, науки, религии и т. д., но политика, в концепции всех философов, начиная с Аристотеля и заканчивая Гегелем и Трейчке, представляет единство всех этих областей. Наука состоит из самых разных дисциплин, но только философия «отвечает за» понятие истины, а значит, за единство всех наук. При таких исходных предпосылках ни один специалист и ни одна научная дисциплина неспособны получить доступ к целому, минуя философию.

Макс Вебер же исходил из того, что эта иерархия в системе научных дисциплин в том виде, в каком она сформировалась в XIX веке, осталась в прошлом. Отдельные дисциплины избавились от контроля со стороны философии, осуществляемого ею посредством основных понятий и методов, и тот, кто хотел заниматься научными исследованиями, уже не должен был ориентироваться на ее «предельные вопросы». Стало быть, можно было обойтись и без «веры» в науку. Разве что для внешних наблюдателей ученые еще оправдывали свою деятельность общедоступными объяснениями ее целей, ибо их окружению, разумеется, все сложнее было понять, что же они там все–таки исследуют. Внутри науки, напротив, от подобных объяснений легко можно было отказаться[663]. Здесь достаточно было теоретического любопытства, которое Вебер, впрочем, в своем докладе не приводит в качестве мотива. Его собственный ответ звучит несколько более пафосно: благодаря науке отношение к объектам ее интереса становится более интеллектуальным, и поэтому мотивация к занятиям научной деятельностью связана с вкладом науки в «расколдовывание» мира. При этом расколдовывание мира совершенно не обязательно означает его предсказуемость

и подконтрольность, что, с точки зрения Вебера, накладывает печать подозрения в отсутствии смысла. Кроме того, этого никак нельзя было сказать в отношении его собственных исторических и социологических исследований: в понимании Вебера прошлое невозможно взять под контроль, а социологический анализ не делает общество более предсказуемым. Для него, скорее, важен другой аспект «расколдовывания», который появляется в заключительных фразах доклада и раскрывается в таких понятиях, как «обретение ясности» и «отсутствие иллюзий». Именно ради этого эффекта «денаркотизации» Вебер и рекомендует студентам заниматься наукой: даже те из них, кто предан определенному мировоззрению, религии или идеологии, только выиграют от достижения ясности в фактических вопросах и от логичной аргументации. «Мы можем и должны вам сказать: […] вы служите, образно говоря, одному Богу и оскорбляете всех остальных богов. Ибо если вы остаетесь верными себе, то вы необходимо приходите к определенным последним внутренним следствиям».

Так что в конечном итоге получается, что единственное, чего Вебер требует от тех, кто выбирает для себя ничем более не обоснованную научную позицию по отношению к миру, — это стремление к логичности. Какие последствия имеет почитание того или иного бога или кумира, той или иной силы и модус соотношения этого почитания и фактов — в этом вопросе, с точки зрения Вебера, уже содержится та рациональность, каковой является наука в своей функции посредника между человеком и реальностью. Ее противоположность — это не религия и не субъективность, а иллюзии и самообман, который он во всей красе наблюдает в современном ему обществе. Памятуя о спорах в крепости Лауэнштайн, Вебер говорит о том, что у интеллектуалов, по–видимому, есть потребность «обставить свою душу антикварными вещами, подлинность которых была бы гарантирована, при всем этом [они] вспоминают, что среди них была и религия; ее у них, конечно, нет, но они сооружают себе в качестве эрзаца своеобразную домашнюю часовню, украшенную для забавы иконками святых, собранными со всех концов света, или создают суррогат из всякого рода переживаний, которым приписывают достоинство мистической святости и которыми торгуют вразнос на книжном рынке»[664]. Таким образом, если представители естественных наук в самых разных областях уже давно перестали бороться с заблуждениями, существующими за переделами науки, а исследовали лишь те вопросы, которые ставили перед собой они сами, социальным наукам Вебер отводил другую роль. Пусть они не могли решить насущных проблем, но что касается борьбы с иллюзиями и самообманом, то в этом, по мнению Вебера, заключался их главный вклад в развитие культуры.

ГЛАВА 26. Театр мировоззрений: «политика как профессия»

Сколь странна судьба этого мира, где первый настоящий его властитель — профессор. В какой мере он является таковым, видно из той большой глупости, которую он совершил. Макс Вебер о Вудро Вильсоне

В кафе «Ландманн», что напротив Венского университета, весной 1918 года поднялся настоящий рев, исходивший, впрочем, от одного–единственного человека: негодовал Макс Вебер, который в тот год как раз устроился преподавателем в австрийской столице — так, ради эксперимента. Его бы хотели оставить в университете надолго, но он уже решил возвратиться в Германию, где, как ему казалось, было его место. Пока же он еще в Вене и в сопровождении специалиста по античной истории Людо Морица Гартмана, который вскоре после этого станет первым послом Австрийской республики в Германии, встречается с Йозефом Шумпетером в кафе на Рингштрассе. С Вебером они собираются говорить о том, кто после него возглавит кафедру. Шумпетер, несмотря на то что ему всего тридцать пять, уже много поездил по миру. Он учился в Вене, Берлине, Лондоне, Кембридже и Оксфорде, исследовал и преподавал в Каире, Вене, Черновцах и Нью–Йорке. В его лице австрийская школа аналитического модельного мышления в сфере рыночной экономики породила интеллектуала, способного действительно быстро схватывать суть проблемы и мыслить в равной мере просто и практично. Так, например, по поводу спора между абстрактным теоретизированием и исторической школой, о котором Вебер исписал сотни страниц, Шумпетер лаконично замечает, что у этих двух направлений просто разный объект исследования и что как не может быть исторической теории цен, точно так же теория предельной полезности вряд ли скажет что–то новое об устройстве народного хозяйства. С 1911 года Шумпетер преподает экономическую теорию в Граце. Вебер считает его кандидатуру более чем подходящей, хотя, по его мнению, данный кандидат склонен удивлять публику «парадоксальными заявлениями» в своих общедоступных выступлениях, т. е. страдает некой разновидностью «синдрома Зоябарта». Их встречу, по просьбе Вебера, устроил австрийский банкир Феликс Зомари, благодаря которому до нас также дошли некоторые ее детали[665].

Во время разговора в кафе «Ландманн» вскоре была затронута тема революции в России. Шумпетер находит это событие отрадным, ибо теперь социализм будет не просто предметом бесконечных споров, а должен будет доказать на деле свою жизнеспособность. Вебера такая позиция возмущает. По его мнению, при существующих в России условиях коммунизм был бы преступлением, которое приведет к человеческим страданиям и настоящей катастрофе. «Что ж, может быть, — соглашается Шумпетер, — однако для нас это, право же, очень удобная лаборатория». Да, лаборатория «с кучей трупов», взрывается Вебер, который сам еще не так давно считал оправданной гибель миллионов в окопах «ради чести». При существующих в Европе условиях национализм, по–видимому, не казался ему преступлением.

Зомари эта ссора не удивила. Он исключительно хорошо знает Вебера и называет его «бунтарем с больными нервами», который бросается в бой даже тогда, когда речь идет «о самых незначительных вещах местного значения». Шумпетеру же в венском Терезиануме — гимназии для будущих дипломатов — привили привычку «быть выше» происходящего и ничего не принимать слишком близко к сердцу, знать «все правила игры и все измы», но не принадлежать ни к одному из направлений. Зомари хочет отвлечь спорящих и заводит разговор о социальных изменениях, вызванных войной. Тогда Вебер критикует Великобританию за отход от либерализма. Шумпетер возражает. Вебер говорит «все резче и громче, Шумпетер — саркастичнее и тише». Посетители кафе отвлекаются от шахматных партий и прислушиваются к их спору. Наконец Вебер вскакивает со своего места и со словами «Это уже невозможно выносить!» выбегает на Рингштрассе. Гартман догоняет его, отдает ему шляпу и пытается успокоить–безуспешно. Шумпетер качает головой: «Разве можно так кричать в кофейне?»

Поделиться с друзьями: