Молчание в октябре
Шрифт:
Изменение не означало, что мы куда-то движемся, оно происходило в наших телах и наших головах. Постепенно и неприметно оно вырисовывалось из монотонных спиралей повторяющейся повседневности, так что я лишь время от времени, с месячными интервалами замечал, что плоское, долговязое тело Розы начало обретать формы, или что над верхней губой Симона образовался темный пушок, а в каштановых волосах Астрид появилась еще одна сероватая полоска, или однажды утром, во время бритья, я вдруг увидел, что мои носогубные складки обозначились резче, стали глубже и длиннее, чем я привык их видеть. Мы не замечали времени — оно двигалось вместе с нами, потому что мы, вероятно, жили одновременно во многих временах. Астрид оставалась все той же молодой женщиной, которая однажды зимним вечером сидела на заднем сиденье моего такси и утешала своего маленького сына. Я был все тем же молодым человеком, который сидел однажды летней ночью среди кустов шиповника перед простирающимся морем и повторял свое заклинание, свою мантру: «Держись, держись». И одновременно она была той женщиной, которую я хотел оставить, и той женщиной, к которой вернулся; а я был тем человеком, который попеременно смотрел на нее то как на свой спасательный якорь, то как на свою надзирательницу, то как на неожиданное, освобождающее облегчение в моей жизни, то как на бремя, приковавшее меня к ежедневно и вечно вертящимся жерновам однообразного существования. Когда она сидела у телефона и обменивалась сплетнями с Гуниллой из Стокгольма, я хватался за голову и спрашивал себя, как это могло случиться, что она однажды стала моей женщиной. А когда она входила в комнату, еще не сняв пальто, и ставила на подоконник букет белых тюльпанов, и стебли чуть поскрипывали, касаясь друг друга, а она неподвижно застывала у окна, устремляя задумчивый взгляд на покрытую рябью поверхность озера, я спрашивал себя, как это я мог подумать о том, чтобы оставить ее. Когда я входил в спальню, а она лежала в постели, глядя на меня, обнаженная, и взгляд ее был недвусмысленно ждущим, мне иногда больше всего хотелось лечь к ней спиной и уснуть. А когда однажды мы договорились встретиться в кафе и я увидел ее под дождем, переходящей улицу, за секунду до того, как она увидела меня и рассеянным движением руки отбросила влажную прядь волос со лба, меня вдруг охватило такое неуемное желание, что пришлось сложить газету и прикрыть ею молнию на брюках. Это колебание между различными чувствами вызывалось не сплетнями по телефону, не тюльпанами, не ее наготой и недвусмысленно ждущим взглядом и не рукой, откидывающей пряди волос, оно
Но каким образом я переходил от одного к другому? Как мог сидеть в самолете, уносящем меня на запад через Атлантический океан, и быть уверенным в том, что я должен оставить Астрид ради собственного спасения от удушающей, бесконечной перспективы повторений, а потом всего лишь неделю спустя в самолете, летящем на восток, загореться идеей, чтобы мы с ней вместе отправились в Португалию? После того как Элизабет исчезла из виду в толпе других прохожих и под конец стала лишь силуэтом среди других силуэтов, освещенных сзади на Западном Бродвее, во мне все же оставалась нежность, молчаливая, неуверенная нежность, та, которую я потом чувствовал к Астрид, когда спустя несколько недель лежал, обнимая ее, однажды вечером в Лиссабоне и прислушивался к шуму дождя. Это была нежность при которой ее рот и кожа как бы сами собой притягивали мои губы и руки, старая, привычная близость, которая позволяла просто лежать и дышать рядом друг с другом, пока снаружи была тьма. Нежность, которая охватывала меня как бы сама собой, независимо от того, что думал я в данную минуту о себе, о нас. Мои ладони знали каждый изгиб ее тела, каждый бугорок на нем, словно они годами формировали друг друга, ее тело и мои руки, мои руки и ее тело. Мои ласки были, скорее, непроницаемыми, но неопровержимыми фактами, чем вопросами, требовавшими ответа. Не имело значения, почему мы любили в те минуты, когда занимались любовью. Я не мог знать, сколь много или сколь мало ей было известно; я и сам больше не знал, что мне думать о случившемся, обо всем том, что происходило во мне с течением лет, о моем вечном, вызывающем головокружение колебании между сомнениями и заклинаниями, между вопросами без ответа и увядающей надеждой. Быть может, и она вынуждена была признать, что с самого начала не имеет значения, каким путем движешься и кто является твоим спутником, потому что неважно, на кого направлена твоя любовь, только бы ты имел возможность свободно плыть по течению по тем следам, по которым ступаешь, и смотреть в те глаза, которые встречают твой взгляд на этом пути. Может быть, и она поняла, что никто не преподнесет тебе твою историю на блюдечке, что ты должен сам ее рассказать и что она никому не ведома, пока не рассказана. И никогда нельзя знать наперед, что она означает и насколько она важна. И историю следует рассказывать каждый раз по отдельным дням, по отдельным шагам, независимо от того, рассказываешь ли ты ее колеблясь или решительно, доверительно или мучимый сомнениями. Стало быть, она тоже колебалась, она также остановилась, чтобы спросить себя, не заблудилась ли, не позволила ли она увлечь себя по случайным ответвлениям лет руками вовсе не того человека, охваченного слепым тяготением, плыть по течению туда, куда прокладывала ему дорогу своими терпеливыми шагами. И вот однажды утром она все же упаковала чемодан и остановилась в дверях спальни, уже в пальто, в ожидании, пока я проснусь.
Быть может, Астрид в какой-то момент заметила, насколько изменилась она в моих глазах и утвердилась там именно такой, словно таково было ее надлежащее место? Быть может, ей пришлось покинуть меня, ей, которая не жила в одиночестве в течение почти двадцати пяти лет, именно потому, что она настолько уменьшилась под моим отстраненным взглядом, что могла вообще исчезнуть из виду? Или почувствовала, что ей стало чересчур тесно в том пространстве, которое мой взгляд когда-то очертил вокруг нее, и впервые поняла, что может стать сама собой, и подумала, что ей нужно бежать отсюда как можно скорее и как можно дальше? Когда ее осенило, что все же существует некая незнакомая женщина, которая пытается дышать ее ноздрями и ее ртом, женщина, которую я никогда так и не смог разглядеть под знакомыми, привычными чертами? Когда она обнаружила в зеркале глаза этой незнакомки — в зеркале, в котором привыкла встречать свой собственный доверчивый взгляд? Глаза, которые смотрели на нее со сдержанным удивлением, каким образом сформировалась ее жизнь так, словно это происходило во сне. Быть может, она видела их в зеркалах, в номерах отелей, встречавшихся на ее пути, эти незнакомые, полные удивления глаза. Быть может, они подстерегали ее в зеркалах Сан-Себастьяна, Сантьяго-де-Компостела, Порту и Лиссабона. По пути через эти города она, возможно, смотрела на меня с тем же удивлением, которое отражалось в тех незнакомых глазах, и спрашивала себя, действительно ли этого человека она любила и продолжает ли она его любить. Но почему Астрид так долго ждала? Почему не покинула меня еще тогда, чтобы встретиться с незнакомкой, укрывавшейся в глубине зеркал? Быть может, она сомневалась, сможет ли та, другая, дышать без нее, без защитной маски знакомого лица? Быть может, ждала, что я расскажу ей о том, о чем она уже догадывалась сама в моем молчании, ждала до тех пор, пока не показалось, что это ожидание слишком затянулось? А возможно, она ждала, что я признаюсь, что и я не совсем тот, за кого себя выдавал? Может быть, она уже тогда приняла решение и оставалась со мной из-за детей, пока они не повзрослели настолько, что ущерб от разрыва стал для них минимальным? Я не могу знать, что читала она в моем лице, что угадывала в моем взгляде, когда мы бродили покатыми улицами Байру-Алту, неуверенно и нерешительно, как бродят туристы по чужому городу, потому что бродят, собственно, без определенной цели. Город постоянно был с нами, со своими трамваями и закопченными изразцами, сверкающей рекой и дымом от жаровен торговцев каштанами, город, в котором я надеялся обрести ее снова. Нам не за что было уцепиться здесь, так далеко от места, к которому мы принадлежали, у нас были только слова друг друга, а они так быстро растворялись в чужой, всепоглощающей тишине. У нас были лишь тела друг друга в безымянном гостиничном номере, где я лежал после нашего приезда, ухватившись за нее, точно потерпевший крушение, прислушиваясь к шуму дождя, наблюдая за меркнущим светом и ощущая прохладный ветерок снаружи.
Была ли она счастлива? Сделал ли я ее счастливой? Я думаю, Астрид была счастлива поначалу, когда я в ответ на тревожную новость о ее беременности отреагировал своим юношеским беспечным «Почему нет?» Когда я своим невзвешенным, азартным и самоуверенным «Почему нет?» ухватился за этот шанс и сделал прыжок в неизвестность, а затем, к своему удивлению, обнаружил что я приземлился на обе ноги, после того как месяцами кружил по городу в своем такси, точно одинокий космонавт по орбите вокруг Земли. Я думаю, что сделал ее счастливой в те годы, которые прошли с той летней ночи у моря, когда я сидел на крыльце среди кустов шиповника и, стиснув зубы, заклинал и ее, и наше еще неродившееся дитя, повторяя: «Держись, держись!» Те несколько лет, что Роза была малышкой, я полностью был при ней. Может быть, поэтому я помню их так смутно. Пока девочка училась ходить, пока она начала говорить, я был только охваченным радостью, усталым человеком, который отдался на волю дней и часов, отдался их безумному круговороту. Я находился в центре моей жизни, и никогда столь близко не был от этого центра, как в ту пору, когда мы с Астрид просто двигались вперед, изо дня в день, не задумываясь о том, куда мы движемся. Я полагаю, она и сама думала так же об этих годах позднее, когда ощутила, как холодный воздух чего-то чужого просачивается сквозь невидимый пробел в ее знании о том, кем мы были. И когда она заметила, что я стал рассеянным, когда мои сомнения стали проявляться в виде смущенного молчания, ускользающего взгляда и чувства неловкости, возникавшего после того, как я ложился в постель рядом с нею.
Должно быть, я уснул. Было совсем темно, когда я проснулся в гостиничном номере на Руа-Сеньора-ду-Монти. На том месте, где я раньше ощущал ладонью ее теплую поясницу, теперь была лишь холодная простыня. Я позвал ее — ее не было. Я посидел немного на краю кровати, глядя на цепочку сверкающих огней Лиссабона под террасой. Такие огни могли быть в любом другом городе. Я надел ботинки и сошел вниз, в регистратуру там мне сказали, что она ушла из отеля полчаса назад. Отель находился в тихом жилом квартале с узкими, покатыми улочками. Я подумал, что, возможно, найду ее, если похожу вокруг. Наверняка она не ушла слишком далеко. На улице было совсем мало людей. Две женщины средних лет в фартуках стояли у ворот, вполголоса беседуя о чем-то. Молодая пара проехала на мотороллере, девушка прислонилась щекой к спине парня. Вдруг я почувствовал, как холодная тонкая струйка воды проникла в мои волосы и потекла по затылку. Глянув вверх, я увидел старика, который поливал на балконе цветочные горшки. Он поднял руку жестом, в котором ощущалось одновременно и приветствие, и извинение, и сказал несколько слов, которых я не понял. На небольшой площадке среди платанов с ободранной корой несколько мальчишек гоняли по гравию мяч. Гравий неестественно сверкал в свете оранжевых уличных фонарей, пересекаемый вдоль и поперек изогнутыми тенями деревьев, а выцветшие фасады домов походили на кулисы в ярком освещении. Позади ковров, развешанных на балконных оградах, я мог слышать энергичные голоса дикторов из телевизоров и более приглушенные, отдельные голоса, смешивавшиеся со звоном посуды. Я сел на одну из скамеек под платанами и зажег сигарету, слушая восклицания мальчишек, глухие удары мяча о гравий и внезапно ставшие чуждыми звуки, доносящиеся из квартир через открытые двери балконов. Астрид, разумеется, всего лишь вышла прогуляться, так же как и я, но я уже скучал по ней, чувствуя себя одиноким, как бывало прежде, когда уезжал один в чужой город, оставив ее дома с детьми.
Я попытался представить себе, что я оставил ее, что вместо этой поездки я рассказал бы ей, что произошло в Нью-Йорке. Я вообразил, что рассказал ей об этом, когда она приехала за мной в аэропорт, как часто это делала; или в машине; или позднее, в спальне, после того как мы уложили детей в постель. Была бы она подавлена или просто выслушала бы меня и посмотрела тем же взглядом, которым смотрела, стоя в дверях спальни в день своего отъезда? Как будто она уже все знала. Я представил себе, что рассказал об этом детям. Представил себе плач Розы и немного смущенное молчание Симона. Как я помедлил бы немного, держа Розу в объятиях, а затем вырвался бы и ушел. Я снял бы квартиру, возможно, ту, в которой представлял нашу совместную жизнь с Элизабет. Я забирал бы дочь из квартиры у озера, так же как седоватый кинорежиссер некогда забирал Симона на выходные, пытаясь походить на того, кем он прежде был. Роза стояла бы наготове с сумочкой и куклой под мышкой, и был бы момент, когда она находилась бы между нами, перед тем как поцеловать на прощанье Астрид и двинуться следом за мной вниз по лестнице, короткий миг, когда Астрид и я были бы вынуждены посмотреть друг другу в глаза. О чем бы мы тогда подумали? О том, что Роза — это все, что нас связывает? Единственное доказательство того, что мы когда-то любили друг друга и верили, что дошли до середины нашей жизни? До того пункта, когда все можно видеть и все рассказать? Быть может, я сидел бы в чужой квартире с кожаными диванами коньячного цвета и журнальными столиками с дымчатой столешницей и вслух читал бы Розе, одновременно думая о том, что она, в сущности, результат недоразумения, ошибочного суждения, необдуманного поступка? В те семь лет, что прошли с того вечера, когда я сидел на небольшой площадке в Граса, где мальчишки с криком гоняли мяч, я не раз спрашивал себя, остался ли я с Астрид только ради детей. В таком случае я должен был бы почувствовать почти облегчение, когда они покинули дом и Астрид однажды утром упаковала свой чемодан и оставила меня в тишине, как до этого они оставили нас обоих. Но когда она покинула меня, я сам начал верить, что головокружение и сомнения постепенно возмещались тяжестью лет в наших изменившихся телах и загадочной неожиданной нежностью, которая возникала в те моменты, когда мы внезапно как бы вновь видели друг друга.
Если бы я оставил Астрид, то, возможно, поехал бы в Лиссабон
один, впервые за десять лет, в город, где никогда прежде не бывал. Сидел бы и смотрел на мальчишек, гоняющих мяч по гравию, на их кричащие маленькие фигурки в оранжевом уличном освещении, и слышал бы разрозненные звуки, доносящиеся из домов, окружавших площадку, звуки работающих телевизоров, звон посуды и смех, звуки чужой жизни. Мне было бы все равно, где я нахожусь, в каком городе, разницы не было бы никакой. Я не знаю, сколько времени так просидел на скамье среди платанов — может быть, пять минут, а может, и десять. Позади я слышал быстрые, тявкающие, прерывистые звуки и глубокий, искаженный электроникой мужской голос из видеомагнитофона. Я обернулся. Парнишка в возрасте Симона стоял, склонившись над видеоэкраном, позади бисерного занавеса, висевшего перед входом в небольшой бар. Позади него, у стойки бара, я увидел Астрид. Она помахала мне рукой. Я вошел внутрь. Она стояла и смотрела на меня. Где она была? Астрид пожала плечами и усмехнулась своей кривой усмешкой. Здесь. Я убрал волосы с ее лба и провел тыльной стороной руки по ее щеке. В тот же миг я узнал это движение, ощутил рукой ее щеку, точно так же как тогда, когда я стоял перед ней в моей кухне, зимой, давным-давно, когда мы впервые прикоснулись друг к другу. Она, должно быть, тоже узнала этот ласковый жест, потому что снова улыбнулась, медленно склонила голову и прижалась щекой к моей руке. Я охватил пальцами ее затылок и притянул ее к себе. Я ощутил ее тихий голос как слабое, теплое дуновение на моей шее. «Что с тобой? — спросила она. — А ты где был?» Здесь, ответил я. Она испытующе улыбнулась, на этот раз чуть слабее, словно забыла улыбку на губах, задумавшись над тем, что видела.Роза рассмеялась, когда я пожелал ей спокойной ночи. Она собирается выйти за хлебом к завтраку, раз уж я все равно разбудил ее, и я улыбнулся, вспомнив, сколько времени разделяет нас, ее в квартире у озера — и меня в моем номере отеля на Лексингтон-авеню. Я немного полистал каталог с выставки Эдварда Хоппера в музее Уитни и засмотрелся на репродукцию картины, изображающей молодую женщину, сидящую, откинувшись на руки, на кровати, нагую, освещенную солнцем, проникающим из окна, и смотрящую на крыши домов далеким взглядом, быть может, пораженную осенившей ее мыслью о том, что мир есть то, что он есть, от края и до края, под бездонным небом. И что другого нет. Я лег в постель, погасил свет и стал рассматривать бесцветные, приглушенные очертания предметов в отсветах мерцающего экрана телевизора и освещенных контор в здании напротив. Было хорошо лежать в полутьме, так я мог лучше представлять себе Астрид, едва различимые картины разрозненных мгновений, которые блекли под моим взглядом, потому что их свет был светом давно минувших дней. Я подумал о снимках с вертолета, изображавших реку, которая разлилась вширь среди домов и деревьев, полей и лесов. Я подумал, что жизнь — это не просто река, но река, беспрестанно выходящая из берегов, так что приходится спасаться бегством, когда она заливает все за твоей спиной, бежать в будущее с пустыми руками, а река между тем уничтожает твои следы, каждый твой шаг, который ты делаешь, переходя от одной секунды к другой. Лишь твое собственное беспомощное выпадение из времени, леность чувств, иллюзорная сила воспоминаний и привычек щадят тебя, не давая взглянуть в глаза неизвестности, когда ты утром разлепляешь веки, захлестнутый ширью еще одного неизвестного дня. Каждое утро ты вступаешь в неизвестность, и остаются лишь смутные, изменчивые воспоминания, о которых ты можешь поведать тому, кем себя воображаешь. Бессвязные, отрывочные воспоминания, которые больше не делают различия между тем миром, который ты уже миновал, и тенями, роящимися в твоей дырявой голове, в которой гуляет ветер, пока ты мчишься вперед безостановочно, все дальше и дальше. Иногда ты подавляешь страх падения и оборачиваешься назад, пытаешься оглянуться в последний раз, а потом еще раз, в самый последний раз, потому что не понимаешь того чуждого и неизвестного, что идет тебе навстречу, и слов, которыми можно его определить, не понимаешь, что это безнадежно, и мчишься дальше, прочь от разрушений времени, пока не превращаешься в историю, в которой повествуется обо всем том, что ты утратил.
Я думал, что описание моей истории приблизит меня к тому пункту, когда она покинула меня, но все фразы были лишь способом отдалиться самому, в то время как Астрид удалялась в противоположном направлении. Я думал, что пишу об Астрид, или об Инес, или об Элизабет ради самой истории, но на самом деле я писал лишь о себе самом, и когда попытался вызвать в памяти свои собственные мысли и чувства в течение всех этих лет, я истолковывал лишь те беглые и неуловимые тени, которые то Астрид, то Инес, то Элизабет по очереди отбрасывали в полушариях моего мозга, изнывающего в одиночестве. Я думал, что знаю Астрид, но, быть может, она начала исчезать уже тогда, когда я зимним вечером, в далекой молодости, поднялся и подошел к молодой женщине, которая стояла в моей кухне и при моем приближении застыла с мокрой, блестящей от влаги тарелкой в руках, глядя во тьму, на свое неясное зеркальное отражение. К этой чужой, неизвестной еще женщине с узкими глазами и кривой усмешкой, которую я посадил в свое такси, а затем поселил в своей квартире только потому, что никто из нас не знал, куда еще можно было ее отвезти. Может, она стала лишь еще более незнакомой, когда обернулась ко мне, а я поднял руку и погладил ее по щеке, и это был первый знак того, что я хочу ее узнать. Быть может, я преградил дорогу собственному взгляду; возможно, мои слова нарушили неслышное дыхание, живую тишину, которая больше, чем все слова, говорит о другом человеке. Быть может, Астрид сама нарушила ее, когда все последующие дни и годы рассказывала мне отдельные отрывки своей истории, не связанные между собой, суммарные наброски, которые люди рассказывают о себе, в то время как жизнь продолжает повествование, так что все рассказанное — это уже другая история. Потому что ее слова уже были обращены ко мне до того, как они были произнесены, уже сказаны, уже вплетены в ту историю, которую мы теперь вместе рассказывали друг о друге и о нас самих, о тех, кем мы становились. Подобно тому, как были кое-какие вещи, о которых я никогда не рассказывал ей, было наверняка что-то, о чем она никогда не рассказывала мне, и подобно тому, как я хранил что-то втайне, наверняка и она не рассказывала мне о каких-то людях и событиях в своей жизни. Когда она освободила меня от моих грез об Инес, и задолго до того, как я возмечтал о том, чтобы Элизабет снова освободила меня, было время, когда я думал, что она знает все, что можно знать обо мне, знает даже больше, чем я мог знать сам. Что она могла видеть меня таким, каким я был, подобно тому, как я чувствовал, что знаю ее, когда просыпался рядом с нею и шептал ее имя. Но, возможно, мы никогда не были так слепы, как в те минуты, когда смотрели в глаза друг другу, пытаясь быть узнанными. Мы начали нашу историю сообща, и эта история поглотила все предыдущие, так что они под конец превратились лишь в излишние, оставшиеся в прошлом отклонения в продолжающемся повествовании о нашей совместной жизни. Но в человеке должно быть нечто другое, нечто большее, чем то, что рассказывается, и то, что вообще может быть рассказано. Большая часть исчезает в потоке слов. Оно дает себя знать в паузах, до того, как человек начинает говорить, в молчании, с которым он устремляет взгляд в пол или в окно, не зная толком что сказать. Когда человек исчезает навсегда, после него остается лишь история, но когда уехала Астрид, она оставила меня в пустоте и тишине, которые я заполнил словами, хотя, быть может, мне следовало бы попытаться сохранить эту тишину посредством своего молчания. Но мне остались лишь мои слова, и без них я не мог бы слышать ее молчания в паузах между словами, провалами и трещинами в моем повествовании, когда она уходит в тень, точно так же, как однажды зимним вечером возникла из ничего, ведя за руку малыша.
В день моего возвращения из Нью-Йорка Роза встретила меня в аэропорту, как и обещала. Когда мы вышли из зала прибытия, я направился было к очереди у стоянки такси, но она рассмеялась и побренчала перед моим носом ключами от машины Астрид. Пока я отсутствовал, она сдала экзамен и получила водительские права. Теперь она уже по-настоящему взрослая. Роза вела машину неуверенно и медленно, и в коробке скоростей скрежетало, когда она переключала скорость. Но я помалкивал. Она спросила, можно ли ей одолжить машину на две недели, я ведь все равно не так часто езжу. Она договорилась поехать в Берлин со своим возлюбленным. Теперь все разъезжают. Значит, она уже обзавелась новым возлюбленным? Она рассмеялась и покачала головой. Нет, это все тот же, она решила дать ему шанс. Я подумал об этом художнике с обритой макушкой, который сидел у меня на кухне и с отчаянием смотрел на меня, пока я гладил рубашки. Ну так что, как насчет машины? Астрид сказала, что она может ее взять. Я посмотрел на нее. Астрид? Она улыбнулась, обгоняя автобус, и резко крутанула вправо, чтобы не врезаться в едущий навстречу автомобиль, который приближался к нам со смертоносной скоростью. Я был ошеломлен как тем, что секунду назад смотрел в глаза смерти, так и беглой репликой дочери. Разве Астрид звонила? Она терпеливо улыбнулась, видимо полагая, что я от усталости уже мало что соображаю. Да, Астрид звонила накануне днем. Она думала, что я уже вернулся. Откуда она звонила? Роза сказала, что не знает, вероятно, из Стокгольма, откуда же еще? Сообщила она матери, когда я вернусь домой? Роза наморщила лоб, пытаясь вспомнить. Нет, мать об этом не спрашивала, а потом они заговорили о другом. Сказала ли Астрид, когда она сама вернется домой? Роза помедлила, обдумывая. Нет, она совсем забыла об этом спросить. Она высадила меня у нашего подъезда и сказала, что ей надо сразу же ехать дальше, ее ждет художник. Дочь поцеловала меня в щеку, и я остался стоять, озабоченно наблюдая, как она вливается в поток транспорта. Издалека было слышно, когда она переключает скорость. Астрид звонила, и наверняка позвонит снова. Возможно, последнее слово еще не сказано.
Я подобрал почту с пола в прихожей и пошел с пачкой посланий к себе в кабинет. Снова и снова просматривал я выписки из счетов с обозначением мест и часов, где Астрид пользовалась кредитной карточкой, — лаконичный перечень названий и дат ее передвижений. Она оставляла эти следы и, таким образом, привела меня обратно в Лиссабон нашим давним маршрутом. Тут она покидает меня, предоставив меня моим воспоминаниям.
В ту минуту, когда я, все еще не сняв пальто, сижу за своим письменным столом, в комнате, откуда открывается вид на озеро, она проснулась в номере отеля на Руа-Сеньора-ду-Монти. Быть может, она сидит на краю кровати, блуждая взором по открывающемуся из окна усеченному виду на город и реку. Быть может, она медлит немного, прежде чем одеться и уйти. Я представляю себе, как она сидит, освещенная солнечным лучом, откинувшись назад, нагая, и смотрит на крыши Лиссабона, на широкую реку, на противоположный берег, где окна невидимых автомобилей в какие-то доли секунды ловят луч солнца и посылают его отражение обратно через реку, к ней в затененную комнату, словно отрывистые, бессвязные сигналы Морзе. Быть может, она удивляется тому, что все случилось так, точно не могло быть иначе. Словно все еще не завершено. Когда я снова вижу Астрид перед собой в Лиссабоне семь лет назад, я вижу ее идущей в одиночестве и не могу видеть себя. Она идет одна, там где мы шли с нею, щуря глаза от ясного осеннего солнца, и трамвайные рельсы на горбатых улицах блестят перед нею. Утром, в день нашего приезда, сияло солнце, и мы гуляли по Граса мимо рынка, где уже начали убирать палатки. Мы шли, не зная толком куда, просто шли по направлению к голубеющей реке, которая то и дело открывалась взору среди крыш, когда улицы внезапно оканчивались крутым обрывом. Меня нет на немногочисленных фотографиях, снятых в Лиссабоне: там снята только Астрид, а меня словно и не было. Она сидит на Росиу, на тротуаре перед кафе, выходящим на площадь, по которой дребезжат трамваи, совсем близко от нашего столика, а лучи солнца пронизывают легкий дым, поднимающийся от жаровен торговцев каштанами. Она наклонила голову и устремила взгляд в кофейную чашку, стоящую перед ней, погруженная в какие-то свои мысли. На другом снимке она идет спиной ко мне по тропинке ботанического сада под куполами крон деревьев, которые фильтруют солнечные лучи, так что и тропинка, и ее светлое пальто испещрены желтыми пятнами. Потом она повернула голову, ее лицо видно в профиль и смотрит на меня настороженным взглядом, а в это время крылья какой-то птицы бьются о густую листву платанов. Вот она стоит, облокотившись о поручни небольшого парома, который перевозит нас в Касильяш, на ней солнцезащитные очки, она улыбается своей белозубой улыбкой, стоя на фоне далекого белого города. Она лишь один раз сфотографировала меня — у развалин церкви на Ларгуду-Карму. На церкви не было крыши, воробьи свободно летали между голыми, поросшими мхом стенами. Я стою в траве под стрельчатыми арками, которые выделяются на фоне неба, словно обглоданные ребра. Я улыбаюсь ей, невидимому фотографу, но она слишком долго наводила резкость, и улыбка получилась застывшей. Собственно, это была уже не улыбка, а напряженная, дурацкая гримаса. Я встречаю свой взгляд, смотрящий словно сквозь нее. Словно своим взглядом на самого себя, в свои глаза, я открываю пустое пространство, в котором она уже исчезла.