Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я хорошо знал, что сужу о ней пристрастно. Разве Инес не говорила, что хочет иметь ребенка? Может, ей просто не повезло? Почему я не могу просто-напросто согласиться с мыслью о том, что я легко отделался после самого мучительного поражения, случившегося в дни моей юности, в то время как она раскаивается в том, что утратила, раскаивается теперь, когда уже слишком поздно. Неужто я все еще таю застарелую обиду? Не слишком ли круто будет, если вдруг окажется, что жалеть-то надо не меня, а ее? Возможно, я просто боялся, что мои прежние чувства к Инес всего лишь погрузились в спячку, когда я устремился со своими надеждами к новому, незнакомому лицу Астрид. Единственное, что осталось в душе от моей встречи с Инес, был ее простой и в то же время всеобъемлющий вопрос в кафе на площади Альма. Но не воспоминание об Инес заставило меня теперь думать о ее вопросе. Тут дело обстояло гораздо хуже. Это было воспоминание о совершенно незнакомой блондинке в черном костюме, с которой я не обменялся ни единым словом и которую в общей сложности видел не более одной минуты. Она смутно напоминала одну из беспечных красавиц из французских модных журналов Астрид, а может, она была отчаянной девчонкой из Икаста, твердо стоящей обеими ногами на земле, а книга «Падение короля» была лишь одним из ее аксессуаров наряду с киношными очками, делавшими ее такой загадочной. Я готов был расхохотаться, сидя у окна и глядя на невинных, игривых белочек. Я готов был смеяться над самим собой. Разве я не был счастлив? Быть может, и не был. Очень давно я в последний раз задумывался над этим вопросом, а теперь я совсем один. Астрид была вне пределов моей досягаемости. Но если я не был счастлив, то что же тогда? Во всяком случае несчастным я тоже не был. А возможно, я не был ни тем, ни другим. Быть может, что-то таилось за моим невольным раздражением из-за наивности этого вопроса. Не исключено, что мне было ни горячо и ни холодно, а просто так себе, тепловато, и поэтому с губ моих сорвался вопрос вместо ответа? Возможно, Инес напомнила мне о чем-то в тот день в Париже, о чем я хотел забыть или фактически уже забыл?

Она напомнила мне не столько о моей давней несчастной любви, сколько о том, как я ее любил, дико, ненасытно, неудержимо, полностью открытый и безответный. Впоследствии я объяснял себе, что с Инес, должно быть, что-то не так, и что я не могу упрекать ее за то, что она отвергла мою безудержную страсть. Никто бы не выдержал такой любви, и если бы она позволила мне, то я наверняка

довел бы ее до полного изнеможения. Это была незрелая, эгоцентрическая любовь, говорил я себе. Я любил вовсе не Инес, но свое собственное влюбленное представление о ней, позолоченную икону, которая загадочно мерцала в моих бессонных мечтаниях. На самом же деле столь загадочной и удивительной женщины вовсе не существовало. Мое фанатичное поклонение было почти оскорбительно, потому что она никогда не смогла бы соответствовать моим преувеличенным представлениям о ней. Инес понимала это и поэтому предпочла выбрать момент, чтобы разочаровать меня. Но почему она в таком случае взяла мою руку в кафе на площади Альма? Почему она потянулась ко мне столь недвусмысленно, когда я снова возник перед нею, точно с неба упал, семь лет спустя после того дня, когда она исчезла в снежной метели? Быть может, потому, что вовсе не так уж весело было жить свободной и беспечной жизнью в однокомнатной квартирке с кухонькой в Белвилле? А может, не только потому. Было очевидно, что моя юная страсть была не чем иным, как ослеплением, что Инес никогда не была той, кем я ее хотел сделать. И все же в ней таился наивный, поблекший, иллюзорный облик той женщины, которую я создал в своем воображении, все-таки она была от него неотделима. Вероятно, с моими иллюзиями насчет Инес было то же, что и со старинными алтарными картинами раннего Возрождения, с целомудренными видениями Джотто и Чимабуэ, мечтами о Святой Деве с чистыми, беззащитными глазами, о лицах цвета слоновой кости, которые висели в галерее Уффици, в Лувре и Метрополитен-музее как жалкие остатки ушедшего времени. Жестокие итальянские князья-правители умерли, их жертвы и потомки жертв умерли, страдания были забыты, воздушные замки их власти запечатлены в книгах и упрятаны в архивы. Остались лишь мечты, невесомые галлюцинации грязной и кровавой жизни, отображенные прекрасной кистью и сохранившиеся как привет от мертвецов неведомому будущему. Быть может, не единожды молитва о том, чтобы их помнили как воспоминания о вынужденных побуждениях исходила от давно обратившейся в прах плоти умерших. Воспоминание о заклинающем взгляде, который отобразил мир прекраснее, чем он был на самом деле, просто для того, чтобы выстоять. Мои влюбленные фантазии об Инес были очень далеки от истины, от того, кем она была на самом деле. Но, возможно, они были очень близки к истине о том, кем она хотела быть.

Сам я был тем, кем был, пока жил вместе с Астрид. Взрослым, ответственным супругом и отцом семейства, которого она поддразнивала, утверждая, что другие женщины украдкой вожделеют к нему. Постепенно, с годами, по мере того как этот образ обретал форму, у меня отпало желание быть кем-то другим. Я больше не ощущал несоответствия между своим внутренним «я» и внешним обликом, которое так огорчало меня в ту пору, когда я покинул свое добровольное убежище в руинах и вернулся обратно в предместье моей юности, в дом, где моя мать приходила и уходила в промежутках между своими ролями и своими сменяющими друг друга любовниками. Эта расщелина между моим внутренним миром и миром извне, которую, как мне казалось, я смогу перешагнуть благодаря своей любви к Инес и которая становилась все шире, когда я тянулся к возлюбленной своими нетерпеливыми руками. В один прекрасный день я вдруг очутился по другую сторону расщелины, хотя едва ли сознавал, каким образом смог перешагнуть через нее. Я стал мужчиной, который был женат на Астрид, отцом нашей дочери и ее сводного брата. Наша совместная жизнь с ее повседневными, повторяющимися мгновениями наполнила меня внезапной легкостью, и я забыл о самом себе, человеке, находящемся в постоянном движении, которое несло нас в летучем, пенящемся потоке дней. И та часть меня, которая не была погружена и пронизана нашими будничными переживаниями вместе с Астрид и детьми, была соответственно поглощена моими писаниями, и таким образом не оставалось ни одной, даже самой малой щели между тем и другим, а были лишь быстрые и незаметные переходы, дававшие ощущение, что моя жизнь развивается как единое целое. Да, я был счастлив, и не менее счастлив оттого, что у меня не было времени на то, чтобы задавать себе этот странный вопрос. Я был счастлив, но не мечтал о том, чтобы мы с Астрид соединились воедино в некое четырехногое животное — талисман счастья. Нас было двое, и такими мы должны были оставаться. Двумя личностями, которые расставались по утрам и встречались снова по вечерам в непрерывном ритме прощаний и встреч.

Я был счастлив, но мое счастье не должно было выражаться в отдельных сценах, отягощенных всем тем значением, которое я придавал им. Это не было воспоминанием и ожиданием того мгновения, когда мы, Астрид и я, соединяемся в истинном свете и когда мы сами и все, что напоминало нас, сплавились воедино в пылающей точке вознагражденной страсти. Мое счастье не было театральным, оно было более терпеливым, более скрытным. Это было счастье, которое выдерживало свет дня, и не имело значения то, что на его поверхности появлялись рябь и пена. Это был поток, увлекавший нас за собой, и нам оставалось лишь держаться на плаву. Поэтому мы никогда не спрашивали друг друга, куда мы, собственно, движемся. Было бы совершенно бессмысленно спрашивать об этом. Нам никуда не требовалось двигаться, в какое-либо определенное место, вместе и только дальше сквозь годы, сменявшиеся подобно кочевникам, которые каждый вечер укладывались спать на новом месте, и вместе с тем, как только они возводили свою палатку или шатер, могли считать, что снова находятся у себя дома.

Лишь время от времени, с интервалами, быть может, даже в несколько месяцев, я, лежа рядом со спящей Астрид, спрашивал себя, как же это, собственно, случилось, что именно она стала моей спутницей. Я задавался вопросом, не утратил ли я частицу себя на этом пути. Если он был всем, чем я был в этом мире, и если он с таким же успехом мог стать другим, этот человек, который лежал здесь на кровати и которого Астрид утром будет рассматривать нежно и сонно в ожидании, пока он проснется и еще раз отразится в ее зрачках, а потом протянет руку к ее щеке, теплой и чуть припухлой от сна. Лишь лежа одиноко в темной спальне рядом с ее невидимым для меня спящим телом, в те минуты, пока мое сознание еще не обернулось на меня и не перелилось через край, я иногда воображал себя парящим над дельтой из потоков, которые постоянно разветвляются и изгибаются, по мере того как я поднимаюсь все выше и выше. Один поток походил на другой, и все же они текли, изгибаясь каждый в своем направлении. Но сверху казалось, что они сливаются в единое целое, каким бы потоком ни следовать на пути к однообразному бесконечному морю. Но, может, было все же вероятно то, что я забыл. С высоты птичьего полета я не мог видеть сам себя там, внизу, я не мог знать, не заблудился ли я в переплетениях дельты, и не все ли это равно, если в конечном счете главный вопрос в том, чтобы плыть по течению…

Пока я сидел, пытаясь следить за белочками, чтобы понять, та ли самая или другая мелькает в листве, на том месте, где исчезла первая, я вдруг увидел, как кардиохирург припарковывает свой автомобиль перед домом. Ему было около шестидесяти, и у него была красивая, оливкового цвета кожа. Курчавые черные волосы были откинуты с высокого лба, а черные с проседью, длинные усы целиком закрывали верхнюю губу, что придавало еще больше неизбывной печали его левантийским глазам. Он вышел из машины на удивление легко, бодро и открыл дверцу перед маленькой худощавой женщиной в больших солнцезащитных очках и желтом платочке, крепко завязанном под подбородком. Она была, вероятно, одного с ним возраста. Когда я обедал с ним после моего приезда, он открыл передо мною душу. Откровенно поделился со мной и рассказал, что встретился с этой женщиной на площадке для гольфа в Нью-Хэмпшире год назад, через неделю после того, как похоронил свою жену. Эта худенькая женщина в тренировочном спортивном костюме вернула ему желание жить, так он выразился, этот человек, к которому люди стояли в очереди на операцию. Он настоял на том, чтобы я рассказал ему все о Симоне и Розе, и смотрел на меня внимательно своими темными восточными глазами, как будто все, о чем я рассказывал, было для него крайне важно. Его старший сын жил в Каире, а младший обосновался в Дюссельдорфе. Кардиохирург нес дорожную сумку своей подруги и галантно вел ее под руку, пока они поднимались по лестнице к дому. Полчаса спустя послышался осторожный стук в дверь моей комнаты. Он виновато улыбался, словно извиняясь за то, что вторгся в собственный дом, вместо того чтобы предоставить его мне целиком от погреба до чердака. Он сказал, что они устраивают небольшой вечер с коктейлем, он хочет представить свою возлюбленную друзьям и будет очень рад видеть меня среди приглашенных. Было нечто трогательное в той американской манере, с которой он произнес слово fiancee, впрочем, его акцент не оставлял никаких сомнений. Было особенно трогательно, что он вообще употребил это слово. Я не прочь был бы провести вечер с ним и его седоволосой худенькой подругой, и не только для того, чтобы показать ему, что я ценю его гостеприимство. Но когда он пригласил меня на коктейль, не испытал ни малейшего желания принять в нем участие и изображать там гостя-европейца, приглашенного из вежливости. Мне не хотелось быть этаким экзотическим инвентарем его дома. Я уже как бы заранее слышал вопросы, которые мне станут задавать, и видел, как я отвечаю на них в десятый раз, а спрашивающий тем временем уже отвернулся к другому гостю. Тут же экспромтом я придумал извинение и сказал, что, к сожалению, уже пригласил на ужин датскую художницу, которая живет в Манхэттене. Он лишь улыбнулся и отступил назад, и пока он спускался вниз по лестнице, мне пришло в голову, что не особенно нужно было напрягаться, чтобы выдумать это свое свидание. Она явно все еще витала в моих мыслях, эта одетая в черное красавица в садике со скульптурами при Музее современного искусства. И вдруг почувствовал себя как бы запертым в своей комнате. Я привык расхаживать свободно повсюду в этом большом тихом доме, но теперь слышал, как мой хозяин и его подруга беседуют, а после они поставили пластинки на проигрыватель. Агрессивный звук соковыжималки заглушал «Хорошо темперированный клавир», но только я настроился на Баха, как его сменила Элла Фицджералд. Я не мог сосредоточиться на своих заметках и продолжал сидеть у окна, не зная, чем бы мне заняться. Вечерний свет был позолоченным, сродни названию улицы — Орэндж-стрит, он распространялся по стенам и тротуару, столь же расточительный и роскошный, как ряд респектабельных домов с коричневыми стенами за палисадниками из литого железа, и воздух был прохладен колющей, как иголочки прохладой, и тени от листьев отражались в ярких отблесках солнца в коре деревьев.

Теперь, поскольку я обрек себя на бездомность, мог бы вполне попытаться в самом деле осуществить свою затею и позвонить незнакомой датской художнице, хотя бы ради того, чтобы отбросить или подтвердить мою наивную теорию о том, что это она сидела и читала сегодня днем «Падение короля». Но от одной мысли об этом звонке у меня похолодело под ложечкой, и это было вовсе не из-за моей обычной нелюбви к общению с незнакомыми людьми. Я чувствовал также слабые угрызения совести, поскольку, нравилось мне это или нет, соединил в своем сознании номер телефона, который записал для меня инспектор музеев, и ту элегантную молодую женщину, на которую я глазел сегодня в садике со скульптурами. Что это на меня нашло? Разве я не убеждал себя всеми вескими доводами, что никогда ни разу не изменю Астрид? И что, собственно, дурного в том, чтобы полюбоваться немного девушкой, которая явно знала о своей привлекательности и намеренно оделась так, чтобы быть замеченной, и к тому же уселась в поле моего зрения? То, что она несомненно была датчанкой, и поэтому я в мимолетном порыве подумал о номере телефона на листе бумаги, который инспектор музеев передал мне с нагловатым блеском в глазах, вероятно, все же

не было ассоциацией, которая явно означала какие-то криминальные намерения. Наоборот, я убеждал себя, что единственно правильным было бы позвонить девочке, пригласить ее на ужин и тем самым доказать, что мне нечего опасаться ни за нее, ни за свою десятилетнюю моногамную страсть. Когда я увидел, как кардиохирург и его подруга сели в машину, одетые для праздничного ужина, я сошел вниз, чтобы позвонить. Мне ответили сразу же. Она не была ни слишком удивлена, ни чересчур обрадована, когда я представился и изложил свое приглашение. Пока мы беседовали, я все еще продолжал видеть перед собой бледную, с мальчишеской стрижкой женщину в черном костюме. По выговору было понятно, что она во всяком случае не из Икаста. Голос у нее звучал неожиданно мрачно, говорила она медленно, точно ей приходилось взвешивать самые простые слова и фразы, быть может, оттого, что мысли ее витали где-то в другом месте. Случайно у нее не оказалось никаких планов на вечер. Она предложила таиландский ресторан на Спринг-стрит и даже вызвалась зарезервировать столик, возможно, для того, чтобы компенсировать свою рассеянность во время разговора. Положив трубку, я сразу же повеселел. Во время ужина, я расскажу ей о своей книге, она расскажет мне о своей живописи, быть может, мы даже обменяемся сплетнями о копенгагенской среде художников, а потом я возьму такси и поеду обратно в Бруклин. Было бы и впрямь неестественно провести в городе целый месяц и не общаться ни с кем, кроме моего хозяина. Я набрал номер своей квартиры в Копенгагене. Прошло некоторое время, прежде чем Астрид подошла к телефону. Она уже легла в постель, дома был второй час ночи, и голос у нее был чуть хриплый от сна. Я извинился за поздний звонок и спросил, как там дела, не случилось ли чего дома. Она рассказала, что Роза подстриглась, а футбольная команда Симона выиграла матч в воскресенье. Я сказал, что работа с книгой потихоньку продвигается вперед, и мы обменялись обычными нежностями, какими обменивались перед сном. Мне хотелось бы поговорить с ней подольше. В этот вечер было что-то холостяцки унылое в том, чтобы лечь в постель в моей комнате, выходящей окнами на Орэндж-стрит, где уличные фонари просвечивали сквозь листья деревьев резким, синтетическим светом.

Я сосредоточенно работал все утро и сумел написать целый раздел, в котором рассуждал о технических деталях и о различии и сходстве между многослойными вспышками оливкового цвета у Джэксона Поллока и вертикальными разбавленными мазками Морриса Луиса. Днем я поехал через Манхэттен. Оставалось еще много часов до условленной нами встречи. Часть времени я провел в Метрополитен-музее, хотя я уже был здесь несколько раз, а потом посидел на солнышке перед Лоэб Боутхауз, позволив мыслям бродить где попало, рассматривая квадратные силуэты высоких домов над кронами парковых деревьев, наблюдая, как отражается в воде небо за вибрирующими отблесками вдоль скал из черного гранита, возвышающихся на другом берегу. И все же время еще оставалось, когда я принялся бродить по авеню Америки. С равными промежутками появлялись пересекающиеся улицы между рядами вертикальных массивов зданий на фоне пустого, голубовато-розового неба над Гудзоном. Между тем начало смеркаться. Вдруг мне показалось довольно рискованным то, что я собираюсь ужинать с совершенно чужой женщиной, и я почти покраснел при мысли о том, что у нее, быть может, сложится впечатление, что мне от нее что-то нужно. Но, с другой стороны, она ведь могла просто-напросто сказать, что занята. Это была совершенно незнакомая мне женщина, и за отсутствием других, более реальных, ассоциаций я продолжал видеть перед собой читающую красавицу в черном костюме и солнцезащитных очках. Постепенно я добрел до Сохо. Оставалось десять минут до условленной встречи, когда я отыскал ресторан на Спринг-стрит. Я вошел в книжную лавку поблизости и немного порылся в книгах. По пути к ресторану я вдруг начал поправлять волосы, как будто было не все равно, как я выгляжу. На тротуаре стояла очередь, и я встал среди ожидающих, оглядываясь вокруг, словно и впрямь знал, какое лицо высматриваю. Я оглядывал каждую из женщин, проходивших мимо по тротуару. Коренастая румяная девица с курносым носом пересекла улицу и двинулась прямиком к очереди. На ней были ярко-красные трикотажные брюки; казалось, они вот-вот лопнут под напором ее широких бедер, колышущихся из стороны в сторону при каждом шаге. Возможно, это ее я жду? Быть может, поэтому инспектор музеев ухмылялся так хитро, записывая для меня номер телефона? Лицо девицы осветилось улыбкой при виде брюнетки, которая стояла в ожидании неподалеку от меня. Почему, собственно, я так испугался мысли о том, что эта смешная девица в ярко-красном трико — та самая, с которой я буду рассуждать об искусстве, пока мы будем есть палочками тушеные овощи? Чего я, собственно, хочу? Следующей женщиной, приблизившейся к ресторану, была высокая худощавая девица, которая вышагивала рядом с чернявым мужчиной в кожаной куртке и кожаной фуражке. Сама она тоже была в кожаной куртке и потертых джинсах, и я сделал вывод, что они — пара. Я продолжал вглядываться в окружающих, все еще слегка пристыженный тем оценивающим взглядом, с которым разглядывал девушку в красном трико, но тут чернявый парнишка в коже завернул в книжную лавку, откуда я только что вышел, а долговязая девица продолжала торопливыми шагами приближаться к очереди у ресторана, окидывая взглядом ожидающих. Но она остановилась в некотором удалении от меня, и когда я снова взглянул на нее, она стояла и разговаривала с каким-то сутуловатым молодым человеком в очках без оправы. Я взглянул на часы. Может быть, все-таки и вправду именно та шикарная красотка из садика со скульптурами заставляет меня ждать? Я медленно прохаживался в толпе стоящих перед входом в ресторан, прислушиваясь к разговорам и украдкой разглядывая беседующих — могучую девицу в трикотажных брюках, которая громко хохотала, и долговязую в кожаной куртке, которая жестикулировала своими длинными узкими руками и рассказывала с нью-йоркским носовым прононсом сутуловатому парню о каком-то фильме, который она недавно смотрела. Можно было догадаться, что она незадолго до этого приняла ванну, поскольку ее длинные волосы были еще влажными.

Волосы у нее были необычайно длинные, почти такой же длины и цвета, как у Боттичеллиевой Венеры, и ее роскошная золотисто-каштановая грива странно контрастировала с потертой кожаной курткой и узким, чуть суровым, острым лицом, бледным почти до прозрачности, как мне показалось, и притом без всякой косметики. Сутуловатый паренек поднес ей зажигалку, и она, нагнувшись и прикуривая свою сигарету, окинула меня безразличным взглядом своих серых глаз. Сутуловатый поднял руку в прощальном приветствии и стал удаляться, пересекая улицу, а долговязая боттичеллиевская девица снова посмотрела на меня, чуть склонив голову, и с вопросительным взглядом устремилась ко мне. Меня удивило, что я сразу не узнал ее мрачноватого голоса.

Если бы ливанский кардиохирург остался в доме у своей подруги на Лонг-Айленде, если бы он никогда не затевал своего коктейля, или если бы я согласился на его предложение, или вместо этого отправился в кино, если бы я не увидел незнакомой датской блондинки в садике со скульптурами позади Музея современного искусства и по какой-то нелепой ассоциации не связал ее с той незнакомкой, что скрывалась за телефонным номером, который инспектор музеев записал для меня с дьявольской усмешкой на лице, или если бы он не дал мне этого номера телефона, короче, если бы события развивались несколько иначе, я бы никогда не встретился с Элизабет. Наверняка так было бы лучше, или, может быть, все-таки хуже, только на иной лад. Впрочем, бесполезно рассуждать о капризах случайностей, о непредсказуемых альтернативах, которые увядают одна за другой по мере того, как события следуют друг за другом, подталкивают друг друга или исключают друг друга до той поры, покуда уже ничего нельзя бывает изменить. И все же я не могу отделаться от мысли о том, как легко, без всяких трений, все могло пойти по другому пути, думая о том значении, которое я позднее стал придавать этой встрече в Сохо семь лет назад. События сами по себе ничего не означают, они так же невесомы, как все то, что никогда не происходит и никогда ничем не становится. Истории случаются не в Нью-Йорке, не в Копенгагене или в Лиссабоне, речь идет не об Элизабет, Астрид или Инес. Все разыгрывается в моей шалой голове, пока я мысленно езжу из города в город, туда и обратно в своих воспоминаниях, и образы, которые проходят сквозь них, — лишь тени тех женщин, о которых я рассказываю, изменчивые, неотчетливые, ускользающие, блуждающие по извилинам моего мозга. Города и женщины — это всего лишь имена, звучащие в мозговых полушариях, всего лишь отзвуки моего собственного одинокого голоса, который я слышу, когда пытаюсь истолковать запутанную игру теней на стене где-то в моей голове. Быть может, я никогда не знал этих женщин, быть может, они, как и города, не что иное, как горсточка мгновений, которые я помню, разрозненные и мимолетные точки зрения, где лица и улицы движутся мне навстречу. Так много всего, что я забыл, и так много того, чего я не знал и никогда не видел. Моя история — это мое истолкование событий, она не что иное, как мое неясное, беспомощно запутанное воспоминание о тех значениях, которые я придавал отдельным местам, определенным лицам, и о том, как лица и места в ходе времени меняли свое значение.

За те годы, что прошли после того вечера, я спрашивал себя, была ли Элизабет вообще так уж красива. Не так, как Инес или Астрид, не в том очевидном, я бы сказал, общем смысле, в каком их считали красивыми женщинами. Развевающиеся, непокорные боттичеллиевские волосы Элизабет были красивы, но сама она отнюдь не была красавицей, и когда мы наконец уселись за наш столик и стали изучать меню с несколько официальными, осторожными улыбками, я почувствовал почти что облегчение оттого, что она своим появлением окончательно освободила меня от сексуальной, одетой в черное грезы наяву из садика со скульптурами, которая с раздражающей настойчивостью занимала мои мысли все минувшие сутки. В ее манере разговаривать или смотреть на меня не было ничего, что указывало бы на то, что она воспринимает меня как человека в ином смысле, кроме сугубо социального. Она не говорила так медленно, как по телефону, напротив, теперь она казалась оживленной, но прибегала к тем же внезапным паузам, точно подыскивала слова или задумывалась о чем-то другом. С ней было легко разговаривать, и до того, как нам подали первое блюдо, я уже успел рассказать ей, что женат и что у меня есть дети, точно торопясь превратить то, что грозило стать навязчивой идеей, во вполне невинно проведенный вечер. Я рассказал даже о той занятой чтением женщине в садике со скульптурами и о том, как я предполагал, что это может быть она. Мой рассказ позабавил ее, и, отсмеявшись, она спросила, почему я не попытался выяснить эту загадку на месте. Я ответил, что для этого слишком застенчив, а она весело посмотрела на меня и сказала, что я не выгляжу слишком застенчивым. Но и теперь в ее словах не было и намека на кокетство. В ней было скорее что-то мальчишеское, она была одета в поношенную трикотажную кофточку с названием бейсбольной команды на груди, сейчас уже не помню какой. В какие-то моменты Элизабет напоминала тощего паренька своим узким бледным лицом, правда, паренька с волосами почти до бедер. Она была, судя по всему, неуклюжа и много раз чуть не опрокинула на стол мой бокал или свой собственный. Глядя на нее, я чувствовал себя чересчур взрослым в своем твидовом пиджаке и наглаженной рубашке, хотя ей, вероятно, было около тридцати, и стало быть, разница в нашем возрасте была не более чем шесть или семь лет. Оказалось, что нам нравятся одни и те же художники, и мы разделяли ту же антипатию к большей части современного искусства. Особенно ей нравился Марк Ротко и Моррис Луис, именно поэтому она после академии уехала из Копенгагена, чтобы поселиться здесь. Это была одна из причин, добавила она, встряхнула волосами, и взгляд ее на мгновение стал отсутствующим. Стремилась быть поближе к тем картинам, которые ей хотелось бы выкрасть, добавила она с улыбкой. Я вспомнил выражение лица инспектора музеев, когда он записывал на листке ее имя и телефон, улыбаясь своей лисьей улыбкой. Я никак не мог представить себе, что такого он нашел в ней, точно так же, как не мог понять, что она увидела в нем. Я спросил, откуда она его знает. Она ответила, что он возглавлял групповую выставку молодых художников, на которой была также одна из ее картин. Она произнесла это небрежно, без малейшего намека на то, что в этом было нечто такое, чего я не должен был знать. Позднее, незадолго до моего возвращения в Копенгаген, я прямо спросил ее, было ли что-то между ними. Нет, ответила она и погладила кончик моего носа указательным пальцем. Это был шутливый, дерзкий жест, словно она какое-то мгновение забавлялась тем, что я остался с носом. Но что он очень добивался этого, тут уж отрицать не станешь, добавила она.

Поделиться с друзьями: