Молодость с нами
Шрифт:
свой стакан Борис Владимирович, и только когда Борис Владимирович закончил эту операцию, он тоже
опрокинул в рот свой стакан, опрокинул лихо, одним движением, одним глотком, будто вдохнул его в себя.
Стали запивать пивом, закусывать угрем, рассуждали о качестве водки и о том, что угри — это те же
змеи, только живут в воде, что они могут ходить посуху хоть по десять километров и что любят горох, за
которым ночью отправляются в поле. Их там, если пойти с фонарем, можно брать прямо руками.
— Ну как, еще
Официант принес еще два полных стакана. Еще выпили. Борис Владимирович чувствовал, что сильно
хмелеет и дело для него может окончиться плохо, но он стыдился сказать об этом Мукосееву, стыдился не
допивать эти убийственно полные стаканы — ведь Мукосеев-то опрокидывает их единым махом.
А Мукосеев, выпив второй стакан, принялся хвалиться своими заслугами и страшно ругал Серафиму
Антоновну, называя ее по-всякому. Она, дескать, виновата в том, что ему, Мукосееву, не дают ходу в науку. Он
бы им показал, он бы развернулся, если бы не она. Да еще этот Колосов мутит воду, но он не знает его,
Мукосеева, он, Мукосеев, сломает ему хребет, не такие ломал, покрепче. Он называл фамилии каких-то людей,
которые уже давно — тю-тю — загремели. А тоже ершились, думали взять к ногтю его, Мукосеева. Нет, он,
Мукосеев, велик, его еще увидят и оценят.
— Что, не веришь? Закажи-ка еще по двести!
Тут Борис Владимирович почувствовал у себя на плече чью-то руку, поднял глаза: за его спиной стоял
Липатов.
— Разрешите присесть? — спросил Липатов.
— Садись! — сказал Мукосеев, подозвал официанта и приказал принести стул.
— Два стула, — сказал Липатов. — Я с товарищем Будьте знакомы. Старый рабочий нашего города
товарищ Еремеев, Семен Никанорович.
Сивоусый старик с быстрыми глазами под густой зарослью бровей пожал руки Мукосееву и Борису
Владимировичу. Он сел. Тотчас ему и Липатову принесли два граненых стакана с водкой; появилась новая
батарея пива, которое называлось “Ладожским” и имело крепость в восемнадцать градусов; о нем говорили, что
это “ерш в бутылках”.
Липатов сказал, что для одного журнала он взялся написать статью о необходимости шире привлекать
старых рабочих к передаче производственного опыта заводской молодежи, и вот один журналист посоветовал
ему отыскать Семена Никаноровича. Семен Никанорович — яркий пример того, как затирают старых рабочих и
как с ними не умеют гибко работать. Кстати, Семен Никанорович вовсю ругает нового директора нашего
института, знает его чуть ли не с детства.
— Как не знать! — сказал Еремеев, выпив стакан водки и прихлебывая пиво. — Это дружок нашего
нынешнего секретаря райкома. А секретаря, Федьку Макарова, я тоже с детства знаю. Обоих знаю. С
Федькиным отцом приятелями мы были, всю гражданскую войну одной шинелишкой накрывались, спать
укладываясь. Так вот! Товарищ Липатов, конечно, прибавил
маленько от себя. Павла Колосова — чего же егоругать? А Федьку-секретаря, это да, он паршивец. Он мне строгий выговор влепил. Уж свои коммунисты были
согласны на простой выговор. А он нет, строгача стребовал на бюро райкома. А я его, щенка, учил… Вот люди
получаются какие…
— Слушай, — сказал Мукосеев. — Я тоже в гражданскую три года винтовку из рук не выпускал.
Слушай, дай я тебя поцелую!
Они стали целоваться, потом выпили еще по стакану. Липатов пил интеллигентно, по половинке стакана,
нюхая корочку хлеба, и тотчас захмелел, стал рассказывать об искусстве.
— Общеобразовательность слов, — заговорил он, — названий для общих представлений, их
теоретичность, несоответствие ни одному единичному объекту утвердили учение о реальности идей как
прообразах, прототипах бытия — идея воды, огня, человека, лошади, но не урода, паразита, горшка и тому
подобного грубого. Видимое материальное подобие невидимых, но внутренне созерцательных идей:
чувственный мир тел низшая реальность в сравнении с миром сверхчувственного царства идей, высшей
реальности.
— Он что у вас, не того? — спросил Семен Никанорович, повинтив указательным пальцем себе висок.
— Давай, старик, выпьем еще, — сказал Мукосеев. — Ты толковый старик.
Борис Владимирович смотрел на происходившее вокруг него тупым взором. Все вокруг плыло,
вращалось, вздымалось на волнах. Он думал о жене плетущего ересь Липатова, о Надежде Дмитриевне. Он не
знал женщины несчастнее ее. Она двенадцать лет ходила в одном и том же, вылезшем, выцветшем меховом
пальто, в чиненых-перечиненных туфлях, в старых платьишках. Она работала все, что могла: шила лифчики для
продажи, вышивала диванные подушки, клеила абажуры. Но он, этот Липатов, пропивал и свою зарплату и
заработанное ею, и жили они в голых, унылых комнатах, как на вокзале, ожидая поезда в счастливое будущее. А
поезд все не приходил. “Чувственный мир тел — низшая реальность в сравнении с миром сверхчувственного
царства идей; терпи”, — говорил ей, напиваясь, Липатов. И она ему верила. Он еще говорил, что напишет
гениальную книгу, она тоже верила и покупала ему бумагу, которую он потихоньку уносил и продавал.
“Бедная Надежда Дмитриевна”, — сказал себе Борис Владимирович и покачнулся на стуле. Он
чувствовал, что из низшей реальности скоро перейдет в высшую, в сверхчувственное царство идей, и что ему
надо успеть выполнить все поручения Серафимы Антоновны.
— Мукосеев, — сказал он, позабыв имя и отчество этого человека, — вам нельзя жить в ссоре с
Серафимой Антоновной. Вы должны подружиться. Это необходимо и ей и вам. Слышите?
— Ребята, — сказал Семен Никанорович. — Вы хорошие ребята, с такими компанию водить можно. Так