Московское золото и нежная попа комсомолки. Часть Четвертая
Шрифт:
— Ты говоришь, вчера первый состав прошёл в восемь? — Лёха покосился на Илью, который сидел в кабине самолётика, привалившись спиной к противоположному борту и гладя ноющую ногу.
— Угу, — хрипло отозвался Старинов, поднимая усталые глаза. — Четыре состава. Первый в восемь, потом один в четырнадцать, перед обедом, ещё один вечером, в восемнадцать тридцать и последний уже почти после заката, в двадцать три.
Лёха бросил быстрый взгляд на часы. Половина седьмого утра.
Не понятно. Если франкисты придерживаются расписания, то до появления поезда у них есть ещё минимум полтора часа. Но было
Солнце пригревало уже во всю и маскрировка из веточек стала ощутимо увядать. Разглядывая окрестности, Лёха размышлял. Ему не нравилось сидеть сложа руки в ожидании, особенно когда ситуация оставалась неоднозначной. В итоге, он вылез из под крыла «Шторьха» одёрнул ремень, проверил Браунинг и сказал Илье:
— Я быстро прошвырнусь по окрестностям. Вон недалеко каменный пупок какой то торчит, попробую залезть на него, посмотрю вокруг… Ты если что, кричи, должно быть слышно.
— Главное не геройствуй, Хренов, сразу используй ноги, — пробормотал разомлевший в кабине Старинов. Было видно, что он сам жалеет, что не может пойти в разведку.
Лёха кивнул и трусцой побежал к каменному выступу, торчавшему примерно в километре от самолёта. Это был невысокий, но удобный для обзора холм с почти голой вершиной — ни деревьев, ни густых зарослей, только серые, выветренные временем камни. Примерно десять минут он карабкался вверх, цепляясь за выступы, нащупывая трещины в скалах, пока наконец не выбрался на вершину.
Он вскарабкался на выступ, упёрся руками в горячий от утреннего солнца камень, стряхнул пыль с ладоней и, прищурившись, высунулся вперёд.
Опа! Железная дорога.
Всего каких-то пятьсот — шестьсот метров до неё — прямая видимость. И вокруг только редкие кусты, скопления камней, пересечённый рельеф — приличного укрытия, за которым можно было бы спрятаться, не наблюдалось. Рельсы вились вдоль долины, поблёскивая в утреннем свете, словно глядя прямо ему в глаза. Словно напоминая, насколько близко он оказался к линии движения вражеских войск.
Но это была только половина беды.
Лёха напряг зрение, посмотрел в сторону Авилы — и внезапно застыл.
Охренеть!
Где-то в трёх километрах по обе стороны от рельсов двигалась цепь людей. Движение было медленным, размеренным, как будто эти ребята никуда не торопились, но Лёха отлично знал, что это значит.
Испанцы не оставили инцидент у моста просто так и начали прочёсывание местности. Облава активно развивалась.
— Никогда такого не было и вот опять! — высказался Лёха себе под нос, процитировав незабвенный мем от Виктора Степановича, и судорожно облизал губы.
Франкисты шли цепью, медленно, методично. Они осматривали кусты, заглядывали в низины, изучая в каждую складку местности. Насколько он мог видеть цепь растянулась около километра в их сторону.
И если уж они прочёсывают вдоль рельсов, то их маршрут проходит в опасной близости от их с Ильёй поляны с самолётом!
Лёха судорожно сглотнул, вжимаясь в нагретый камень. Ему казалось, что сердце стучит настолько громко, что его могли бы услышать даже эти солдаты вдалеке.
Вот дерьмо же…
Он перевёл взгляд на холмы. Там, за скалами,
кустами и редкими деревьями, оставался их тщательно замаскированный «Шторьх». Он стоял среди густых зарослей, но этого может быть недостаточно. Если хоть один из патрульных свернёт чуть в сторону, если кому-то вздумается заглянуть в ту рощицу…Лёха медленно выдохнул, заставил себя сфокусироваться и стал вглядываться в другую сторону.
Там, на северо-западе, где-то за холмами, должен был показаться поезд. Где он? Хоть бы дымок паровоза, хоть бы проблеск пара, хоть бы металлический отсвет на рельсах…
Товарищ напряг зрение, всматриваясь в даль… Вроде есть маленькое чёрное пятнышко. Или это блики…
Лёха снова бросил взгляд на цепь приближающихся солдат, прикинул скорость их движения и свои шансы добраться обратно.
Надо валить. И чем быстрее, тем лучше.
Он осторожно отодвинулся от края, медленно развернулся и, стараясь не срывать камни вниз, начал спускаться.
Вторая половина июня 1937 года. Палаточный городок немецкой эскадрильи, аэродром в окрестностях города Авила.
Капитан Хервиг Кнюппель был искренне возмущён. Нет, он был не просто возмущён — он был в ярости!
Его, офицера доблестного рейха, аса Люфтваффе, человека с безупречной родословной, и ещё более ярко сверкающей репутацией, послал в задницу какой-то грязный, вшивый, небритый испанский комендант!
Это было настолько невероятно, что его сознание сначала просто отказалось воспринимать реальность.
Когда в палатку влетел бледный как простыня телефонист и, заикаясь, начал что то сбивчиво объяснять на испанском, Кнюппель не сразу уловил смысл. Нет, он вполне был способен общаться на этом языке папуасов. Мог заказать себе пива в баре или договориться с местной сеньоритой о благосклонности, но тут… тут пришлось посылать за переводчиком.
Эта свинья из Восточной Фрисландии, толстый, неповоротливый Фокко Поппен появился через полчаса, сонный, с недовольной физиономией, зевая так, будто его насильно оттащили от чего-то действительно важного — например, очередного куска жаренной колбасы.
Фокко Поппен лениво козырнул начальнику, покосился на взъерошенного телефониста, перевёл взгляд на капитана Кнюппеля, который всё ещё сидел с лицом человека, не до конца понимающего происходящее и тяжело вздохнул.
— Что опять?
— Разберись с этим идиотом, — рявкнул Кнюппель, тыча пальцем в телефониста. — Этот кретин не может толком объяснить, что именно мне передал испанский комендант города!
Фокко Поппен вальяжно махнул дрожащему телефонисту рукой, мол, давай, говори, и с полминуты молча слушал сбивчивый испанский поток.
Упитанный переводчик прищурился и стал задавать короткие вопросы и выслушивать на них пространственные ответы.
Внезапно, его лицо расплылось в широкой ухмылке и стало похоже на масленичный блин с маленькими щелками глаз.
А потом он заржал. Громко и заразительно. Как умеют ржать толстые, наглые и годящиеся уже только на колбасу или там на сосиски люди.
Так, что у телефониста задрожали коленки, а у капитана лицо стало красным от подозрения, что смеются вовсе не над испанцами, а над ним лично.