Моя борьба
Шрифт:
Сами они в основном были из довольно средних советских семей, где часто воспитывались одной матерью — работающей с угра до вечера, женщиной без образования, старающейся все дать своей дочурке, которая на славу удалась. «Вся в этого кобеля характером? — поминали они супругов. — А мордашкой в Соньку» — и вспоминалась сестра Соня (Вера, Таня, Шура), у которой жизнь не удалась. Но эти девчонки не собирались мотать и прогуливать свою красоту! Они уже с 17 лет начинали устройство жизни. Многие из них приезжали в Москву из пригородов. Но не для поступления в техникум или кулинарное училище. Они подучивали английский язык и совершали свои первые забеги на «Интурист». Надо сказать, что по природе своей они были довольно смышлеными и способными девками, и желание ни в коем случае не походить на мать толкало их на подвиги. Они буквально на лету хватали всяческие жизненно необходимые знания и быстро овладевали иностранными языками — «липстик, шопинг, презент, куанто коста, пассо проваре, хандред долларз, этсетера»[71]. Самым же главным знанием в жизни было правило — мужчина дает. Это вовсе
«Мужик должен работать! Зарабатывать»» — слушала Машка их девичьи беседы, сидя у подружки-пьянчужки на кухне. Они лопали фрукты — «для кожи надо. Я ехала с одной бабой в Москву, так она всю дорогу мазалась авокадо, огурцом, клубникой. Сидела как монстр, из купе не выходила». А Машка представляла себе мужиков, которые должны работать, и в ее воображении они почему-то представлялись какими-то гориллами. Что-то делающими, прыгающими. «У-у, для моей лилипуточки, метр семьдесят восемь! У-у!» — пот струится по горильей шерсти, а он что-то строит, строит (в воображении у Маши это что-то всегда было из кубиков — под влиянием телепередач о дрессировке горилл, видимо), и Машке было… неловко. Может, и не напрасно ее называли трансвеститом. Во время таких вот девичников она себя ощущала неполноценной женщиной. Ее очень смущало, что вот за эту разницу между ног ей должны что-то дать. А девки очень нагло об этом заявляли и просто требовали. Надо сказать, что они, конечно, были привлекательными женщинами и с хорошим вкусом. Все относительно, конечно, — Машке их вкус казался мещанско-буржуазным. Зимой они всегда ходили в сапогах. Это, видимо, были пережитки советской жизни — там сапоги очень трудно было купить, а уж модные-то… Так что первым делом за границей они обзаводились кучей пар сапог. Кучей шелковых блузок. Эти девки знали про магазины все — где когда распродажа, где без бирок, где закрывают и ликвидация, про все эти «Ключи к распродажам», «Овцы о пяти ногах», «Распродажа в Моде». У них у всех были норковые шубы. Обязательно. Без шубы не было жизни. И кольца с брюликами — так ласково и пренебрежительно они называли бриллианты.
Умение хватать на лету помогало им в знакомствах со всякими ПэДэЖэ, зам. директорами, президентами и все такое прочее. Эти мужчины очаровывались русскими Настасьями Филипповнами, блистающими иногда именами Мишеля Фуко или Сартра. Да, они могли так вот, запросто, сидя в «Бофинжер», сказать — о, какой череп, прямо Фуко! — или он такой слепой, ну вылитый Сартр! Это не значило, что они читали Сартра или Фуко — это значило, что они днем не работают и что телевизор у них никогда не выключается. А так как мы живем в эпоху постоянного внедрения культуры в массы, в широкие ее слои, любая домохозяйка, пока она варит-парит-стирает, может узнать кучу всего — и о детстве Лоренса, и о том, как лучше хранить варенье, и о смысле — по Фрейду — сна про веревку и палку, и про то, что Жорж Санд любила готовить. Приблизительно как вот в рассказах Виктории Токаревой, открытой Западом в перестройку — в одном абзаце целая энциклопедия умещается. И эти западные мужчины очень всегда реагировали на такие вот блестки интеллекта. «О, она не глупа!» — говорили ПэДэЖэ и зам. директоров. От французских своих подружек эти русские девки отличались типично русской чертой — порывами. Несмотря на все свои «Моды Фризоны», «Шарль Журданы» и «Лакруа», они могли напиться как свиньи и «уснуть мордой в салат», как говорила Надюшка. Это тоже принималось иностранными мужчинами за национальное достояние, шарм, изюминку и прочее.
Сама Надюшка отличалась от своих компатрио-ток тем, что очень дорожила свободой. Она поэтому часто пускала побоку богатых ухажеров и заваливалась на свой матрасик лакать пиво под русские пластинки. Кругом валялись разбросанные по стульям и креслам «Шантали Томас» и «Фокалы» — трусы и чулки, флаконы «Фёрст» и «Герлан», а Надюшка лежала в ситцевом халате из Москвы, в обнимку с литровой клошарской бутылью пива под аккомпанемент Высоцкого. «Хули эти французы понимают? Они мелкие! У них нет размаха!» или «Чего ты дергаешься со своим писателем? Куда он денется? Как будто он найдет лучше тебя… Таких французских мочалок не бывает… С нами никто не может соревноваться!»
Машу, надо сказать, слегка раздражала такая поддержка духа. Она хоть и плохо относилась к себе, разницу все-таки делала между собой и Надюшкиными знакомыми. Она вообще считала этих девок бездарными паразитками и иждивенками, не только каких-то мужиков, но общества, всего мира. В ней не было гадкой зависти по поводу всех их шуб и брюликов — ну, иногда она могла вздохнуть, что, мол, вот бы мне такую — но им, она считала, все эти вещи достаются незаслуженно. За то, что они смазливые и между ног у них есть дырка?! Но сама Маша была очень красивой. А фигура так вообще — «сложена она была божественно», написала… Врагиня! К тому же Маша была певицей! Маша писала стихи. Маша написала классный роман о юношестве в Ленинграде. Маша писала песни по-английски. Маша придумывала музыку к своим текстам! И вот у Маши не было шуб и брюликов, нет! И она даже как-то не ценила то, что ей досталось от природы, то есть от родителей — внешность. Наоборот! Она порой будто боролась с этой природой, желая унизить ее Будто в ней борьба происходила между тем, что досталось ей от природы, и тем, что она сама должна навязать ей, то есть талант, амбиции. Она как будто ненавидела свою красоту и хотела ее уничтожить. И уничтожала. Не только тем, что писала, а тем, что напивалась с Надюшкой.
Русская подружка жила недалеко от первого парижского жилища певицы. Где на Сен-Антуане кричали: «Еliе est belle! Elie est belle!»[72] Рядом с метро Сен-Поль. На последнем этаже, к которому вела жуткая лестница, которой в Америке не могло существовать. За нее бы уже засудили. И даже если бы владелец был миллионер, то давно разорился
бы — с нее падали все. По этой лестнице надо было почти вползать, и Надюшка так и говорила приходящим, сверху, открывая дверь квартиры: «Ползешь?» И вниз тоже люди сползали. С мешками мусора, с пакетами пустых бутылок. А внизу был маленький магазинчик — «Погребок Святого Павла». Наверняка немало заработавший на Надюшке и Машке. В него Машка и побежала, едва открыв глаза, проснувшись у подружки на матрасике. Конечно, она к ней приехала!«Еленка меня напоила, потащила куда-то дальше гулять. В «Авантюру».
Но я поперлась к Надюшке. Слабенькая Надя уже еле сидела. Она надарила мне каких-то игрушек — черепаху, свинку и лошадку Я так напилась, что ночью встала и, наступая на Надюшку на матрасике, пыталась закрыть окно, говоря': «Животные убегут. Животные убегут!» Охуеть. Сама я спала в коридоре на другом матрасе. Я еле дождалась девяти утра, чтобы побежать и купить пиво. Я давно не была в этом районе. Он становится жутко снобским.
Даже нету больше «marchand des quatres saisons»[73], старушек этих дохлых. Жалко. Какие-то сумасшедшие по Би-би-си — я уже послушала по советскому радиоприемнику Надюшки — сказали: «Заботящийся капитализм»! Особенно американский капитализм заботится о своих бедных — придумали какую-то гадость на базе кокаина, крэк. Десять долларов всего доза — и летишь! Володька Шнайдер уже в Лос-Анджелес улетел — проторчал в госпитале пять месяцев, вышел и все по новой.
У Надюшки стопы Чехова и стопы Гоголя Володя сумасшедший ей поставляет. Я полистала, и Чехов напомнил беспомощного Кафку. Наивность и дебильство его «Америки» я ненавижу. Как я не люблю, вообще-то, и Чаплина. Мне никогда не нравились клоуны, цирк я ненавижу, мне жалко зверей, а клоунов нет, я бы их всех как следует отпиздила, чтобы стали серьезными.
Читая Ницше по-русски, он становится таким старорусским. И будто только Гате slave[74] участвует, только русскостью своей его воспринимаешь. По-английски он универсален, по-французски парижанин какой-то. Поэтому Чехов совсем не интересен — он там, в старой, несуществующей России Как и Гоголь с его выдуманными за границей русскими персонажами.
Трабульси мне дал в лапку полторы тысячи. Приходил бы он раз в неделю… Все-таки обязанность (работа) дисциплинирует, заставляет тебя что-то делать, когда и не хочется. Я не обязана писать, поэтому редко заставляю себя. Но потом меня мучает совесть… Может, иногда я все-таки и думаю, что это моя обязанность, что-то ниспосланное свыше..»
Год назад Надежда должна была отправиться к своему супругу Жану в Йемен. Но атташе Жан не дождался супруги с сыном. Она решила развестись с ним, Надюшка. Она была пугливой по характеру, поэтому и дождалась, когда он уедет, чтобы по телефону объявить ему об этом. Жан, недолго думая, выкрал сыночка Васю и забрал в Йемен. Жестокая Машка сказала тогда рыдающей подружке: «Это даже лучше. Он сможет дать ему хорошее образование». Надюшка плакала и говорила, что Маша сволочь. Но потом, видимо, и сама поняла, что для Васи лучше быть сыном атташе, чем матери-одиночки. Без профессии и без дохода! Но с хорошим французским, правда. Надюшка всегда сидела, обложенная словарями и разговорниками — выписывала из них красивые фразы. И блистала ими иногда. «Я, например, не заору у кого-нибудь в гостях — Кель жоли апартеман ву-з’аве![75] Это некрасиво. Так можно сказать, но в этом нет класса!» Да, это было очень важно — уметь щегольнуть красиво построенной фразой. Не мыслью. Друг Фаби, Тьерри, одно время был частым гостем у Надюшки. И о ней он отзывался не иначе, как о лэди. Машку это ужасно умиляло Она сравнивала такое вот восприятие людей со своим голосом. По-русски он у нее был самым трагичным и низким. По-английски выше и такой более игровой, что ли По-французски ей не нравился свой голос с каким-то странным акцентом и подходил он только к любовным песням. Вот и Надюшка для Тьерри была только во французском прикиде. А русский национальный костюм — пьянство, лень, распиздяйство, грубость и неотесанность — был не виден. При Машке русская подружка не стесняясь ходила в русской робе. В буквальном смысле — всегда была в халате. А в переносном — всегда напивалась. Для этого они и дружили.
Писатель так никогда и не поверит, что все дни и ночи, проведенные Машкой у подружки, они сидели вдвоем. То есть без мужиков или хотя бы одного задрипанного мужичонки. Не поверит, но и никогда не проверит. Он только звонил туда и своим всклокоченным голосом солиста Краснознаменного ансамбля песни и пляски кричал: «Ты собираешься домой идти, ёб твою мать, или нет?!» Он никак не мог понять: «Что можно делать там было полтора дня? Что можно делать с этой узколобой Надькой с двумя извилинами в голове?!» — возмущался он на неумение Машки выбирать себе друзей из мира высшего, сложного и достойного. Но Машка прощала свою Надюшку за ограниченность, потому что та была ее подружка. Просто так. Не для чего-то, а просто. «У тебя отношение к людям, как у клопов — что-то от них получить! — кричала она в свою очередь писателю. — За встречей с людьми должна последовать публикация в журнале, оплата за публикацию или статью о тебе, или твоя фотография, или хотя бы информация, где можно напечататься. А просто так, из симпатии, ты не можешь с людьми общаться. Тебе просто так даже не о чем с ними говорить! Если разговор не касается твоих книг — о чем тебе с ними говорить?» Надо сказать, что Надюшка служила певице и слушательницей ее стихов. Она к ней приходила не только с пивом и вином, но и с листочками, сложенными вдвое. Потому что писатель не любил Машкины стихи. Когда-то певица думала, что умерла бы, наверное, если бы любимый человек сказал ей, что стихи ее ему не нравятся. Или ушла бы от него, это уж точно. Но ничего, она стерпела. Он в рекомендательном письме в издательство так и написал «стихи мне ее не нравятся, а роман хороший». «Говно, — думала певица, и не только думала. — Тебя никто не спрашивал про мои стихи. Какой ты говнюк все-таки. Что ты лезешь, куда не просят? Услужил, тоже мне!»