Моя борьба
Шрифт:
Затем Трабульси попросил петь певиц. По очереди. И не то, что они обычно в программе пели, а свои специальные, застольные номера. Терезка пела польскую «Варшаву», Марчелка какую-то кудахтаю-щую, румынскую, и Машка конечно трагедийную, русскую «Хризантемы». И потом вдруг стала петь рыжая женщина. И Машка, наконец, ее узнала. Знаменитая певица из нового фильма «Кармен»! Из новой формации оперных певцов, которые не стоят как телеграфные столбы, как Зденек, а прыгают и пляшут, играют роли. Но она, до оперы, пела в бродвейских, мюзиклах, а там, в этих мюзиклах, надо было все уметь — и на лошади скакать, тройное сальто делать, в огонь, может, не надо было прыгать, но все трюки во время пения надо было исполнять самой. И все очень восторгались этой актрисой. И она могла себе позволить сидеть рядом с Трабульси, еще никакого Ирангейт не было, хотя уже что-то там назревало. Трабульси, в отличие от своего бывшего
И вот Трабульси собрался уходить, и все встали и, будто провожают — стоят у стола и под музычку, которая пиликает, подрыгиваются. И певицы — одна другой больше. А рыженькая женщина оказалась им чуть ли не по груди. Смотрела вверх на них. Трабульси, видимо, и привел ее — показать, продемонстрировать. И Машка думала, что, наверняка, многие клиенты чувствуют себя в кабаке как в зоопарке. У них буквально рты открываются, когда эти три бабы выступали одна за другой. На них как на диковинных животных смотрели, как на слонов, умеющих петь. Хотя они вовсе не были слонихами — очень даже все были с хорошими фигурами, недаром даже педераст Янек говорил «Яке пенькна!», потому что он-то уж объективно говорил, ему совершенно все равно, «пенькны» они или нет, а просто это так, действительно. И вот они стояли — провожая и ожидая похвалы. Денег. И Трабульси дал им денег. Вложил каждой в протянутую руку — не для денег! для прощания! — деньги. Кому сколько, неизвестно. И они друг другу не скажут. И не спросят. Чтобы не было обид. Они рады вернуться на балкон. Терезка снимет кушак, Марчелка закинет на спинку стула ноги, а Машка закурит сигарету. Довольные тем, что не надо было развлекать всякими глупыми анекдотами, не надо было орать и визжать, напиваться и давать себя лапать, а только — спеть. То, для чего они здесь и находились.
Вторая часть спектакля начиналась после часа ночи. После того как все артисты вновь выстраивались перед залом-низинкой — иногда уже почти пустым, иногда очень даже оживленным пьяными клиентами — и все хором они пели: «Господу Богу помолимся!» Это было ужасно, но это была не шуточка, серьезно они должны были петь и возрождать быль о Двенадцати разбойниках. В кабаке! В час ночи! Для пьяных! Богу молиться!!! «Почему бы не петь что-нибудь радостное, весело-сумасшедшее, цыганское, с инсценировкой, — думала Маша. — Да пусть бы Борис солировал! Но что это за песню мы поем, усыпительную, мертвую…» Владик вообще даже не скрывал своих зевков и подвывал «Древнюю быль во-оозродим!» Но хозяйка считала себя прекрасным постановщиком, и ничего не менялось. И это вот стояние сонных, завывающих не дружно, не хором, артистов называлось постановкой.
Машка как-то даже слушала интервью хозяйки по «Франс Культюр». Она в нем так тепло отзывалась об артистах… Потому что «сама была танцовщицей и знаю, что это такое артистическая жизнь». Лучше бы она не была танцовщицей, а то она очень хорошо помнила свою зарплату, того, лет пятьдесят назад! времени и такой же ее сохраняла для сегодняшних своих артистов. Еще она, видимо, думала, что все артисты должны были последовать ее примеру и найти себе богатых мужей. Недаром она активно участвовала в устройстве личной жизни Зоечки. Большую часть интервью хозяйка уделила рассказу о постановке спектакля в ее «бэбэ» «Стеньке Разине». Машка вопила, сидя около радио, визжала, рвала и метала и в конце концов напилась с горя тем же вечером в кабаке.
— Боже мой, чего она только не наврала! — говорила она Владику.
И тот не упустил возможность еще раз рассказать о своих рвениях в прошлом улучшить спектакль.
— Я приносил микро, колонки. Лучшую аппаратуру Они ее чуть ли не на улицу выкинули, провода порвали! Я приносил ноты. Я хотел… ну, знаешь, как у нас там, в Ленконцерте — репетиции, чтобы конферансье, сочетать песню с танцем, ну, чтобы настоящий спектакль. Хуя мне дали! Им не надо. Отсюда выносят ногами вперед! Так что зачем им стараться?! Кого это ебет?!
Маша пошла вниз, к туалетам, где иногда сидела на диванчике, как Мадам пи-пи, отдыхая от шума и от людей Она все хотела позвонить писателю, но потом все-таки отговорила себя и позвонила русской подружке-пьяньчужке. Та долго не отвечала, а когда сняла трубку, то промычала что-то.
«Ты что, пьяная?» — спросила Машка, и Надюшка-подружка засмеялась: «Машулина, ты мне друг, а? Пивка мне утром принесешь? Ну, подружка..» — «Ты же не пила…» — «Меня Ромочка на хуй послал, и я напилась… Ой, тут кто-то есть… Кто это тут спит? Подожди, не вешай трубку, а то
меня сейчас тут убьют еще…» Маша слышала, как что-то упало там, потом кто то засмеялся, и потом Надюшка зашептала: «Это свои тут… Ой, ну чего ты там? Поешь? Закадри нам каких-нибудь богатеньких… Или ну их на хуй. И приезжай утром с пивом. А хочешь, сейчас приезжай — у меня тут есть чего-то еще в разных бутылочках…» Но Машке, слава богу, хватило ума сказать, что не приедет. Но дело тут скорее не в уме — она просто вспомнила, что подружка ее слабенькая и к приезду Маши она выпьет еще и уже не сможет ни разговаривать, ни сидеть, а просто будет спать. И Машке будет скучно.А тут как раз другая ее подруга пришла в «Разин». Еленка из «Царевича», про которую Олег еще на бензоколонке сказал, что наклюкалась. Она умела, ох как умела погулять! Так, что и не помнит, где была, с кем была… Она очень любила Машу, полька Еленка. Из-за нее даже была выдворена как-то из «Царевича», обозвав всех паразитами, а на Машу показав: «Вуаля, настоящий артист!» Сама она когда-то была знаменитой, восходящей звездой польской эстрады и рока. Ну какой тогда рок был, битловый, ласковый, как жуки. Да, а вот приехав в Париж, она временно устроилась подработать в кабак и так и проработала, временно, двадцать лет!
Еленка визжала и оттопыривала задницу, обнимаясь с Машкой. Уже шампанское стояло на столе, и ее какой-то очередной «друг» — она всех их называла друзьями — приглашал Машу к ним за стол. Она была, конечно, несколько чокнутой, эта Еленка. Всегда в экстравагантных платьях, обтягивающих бедра, которыми она вертела, как юла заведенная, всегда возбужденная, так что никто и определить уже не мог — пьяная она или нет, — с миллионами планов на будущее, на следующий сезон… Если предположить, что приехала она во Францию где-то в конце шестидесятых, то ясно становилось — почему она не преуспела на французской сцене. Здесь были свои, свои Еленки. Шанталь Гойя — эта злая женщина-девочка, развлекающая сегодня деток — она пела тогда в рок-опере «Волосы»! И Франс Гайл тоже уже была, уже тогда пела Гейнзбура, который тоже уже был! Они были всегда и вечно. И кто-то появляющийся сегодня, из сегодняшних, пролетал кометой и исчезал, а они оставались навсегда! И, может быть, правильно, что вот теперь Еленка пела эти русские песенки. Так же правильно, как то, что Гойя не пела больше рок…
Маша спела свою песню — лениво и еле-еле, думая, что вот как человек может возненавидеть свое любимое занятие, музыку… Когда она превращена в обязанность, в необходимость. И что она, как Еленка когда-то, думает все-таки, что на самом деле она ведь будет петь рок, пишет она тексты для рока, мелодии для рока… «Это как болото — кабак. Он тебя затягивает, как трясина — удобная. Чего тут? Спел четыре песни, получил двести восемьдесят франков, получил от клиента пятьсот, пошел домой…» — Машка выпила шампанское, глядя на Еленку, хохочущую, подергивающую грудями в декольте, подергивающую лицом… и видны были плохо загримированные морщинки и круги под глазами Еленки. И она вспомнила, как летом поливала цветы в горшках, оставленные ей в наследство пэдэ из Бразилии и тихонько пела:
Every day I stay at home
Watching my flowers grow
Unfortunately they grow much faster
Than my way to rock’n roll
[70]
,
потому что летом, рок ли, что-либо другое — надо ехать в отпуск! Отдыхать!
* * *
Русские женщины, выходящие замуж за иностранцев, жили по принципу буржуазии XIX века. Для них — ничего в мире не происходило. Ни феминистских движений, ни легализации абортов, ни цветочных революций, ни войн, ни свободного появления противозачаточных средств, ни 10 миллионов рефьюджи, из которых 50 % были, наверняка, женщины. Мужчина зарабатывает и содержит дом — и все, что в нем, то есть жену — а жена дом ведет, то есть тратит все, мужем заработанное. В основном на себя. Это называлось ведением дома. Собой ведь они дом тоже украшали…
Самым ярким их проявлением было умение вести себя за столом. Они прекрасно знали, что какой вилкой кушать, что каким ножом резать. Салфетками они не вытирали резко губы, а нежно промокали, держа наманикюренными пальчиками, с отведенным мизинцем. Красота рук для них была предельно важна.
Даже не столько красота, а ухоженность. Чтобы, не дай бог, не подумали, что они стирают или готовят. Неухоженность рук значила материальную необеспеченность! Показаться бедной значило падение, жизненную неудачу. Потому что целью жизни было быть на содержании у обеспеченного мужа.