Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Они долго выбирали еду. Что не нуждалось в долгой готовке. Когда они жили вместе, это Маша в основном ходила за продуктами, а писатель платил за квартиру и электричество. Машка таскала экологическую корзинку. Это было ее первое приобретение в Париже. Чтобы стать парижанкой. Но писатель хихикал всегда на эту корзинку; молодежь в начале 80-х корзинки не носила, и Машка постепенно перестала ею пользоваться. А теперь все как раз кричали о вреде пластика!.. Машка купила несколько баночек кошачьей еды для кота, и писатель сделал брезгливое лицо. Он ее презирал за кота. «Эх ты, Ахматкина! — говорил писатель. — Ты как престарелая буржуазная дама. Ты теперь Коллеткина!» Впрочем, и Ахматова, от которой и происходило Ахматкина, была буржуазна. Ахматки-ной называл свою вечно пишущую в тетрадочки жену рабочий с завода, на котором писатель проработал два года во времена юности. Буржуазность же для писателя была самым

отвратительным качеством. Правда, певица считала, что у него все смешалось и что он неправильно употребляет это слово. Вообще, он не делал никакого различия — женщина, мужчина — и считал, что бабы суки и нечего ждать, мол, джентльменства. «Баба и жид», — говорил писатель о главных врагах человечества. Ну, с бабами ясно — он обжегся на той, единственной, как ему казалось, в мире, на идеале. А «жид» — это была организация евреев. Друзей евреев у писателя было больше, чем каких-либо других национальностей и вероисповеданий. Но когда евреи собирались в группу и качали права только потому, что они евреи, писатель негодовал. Машка, впрочем, тоже. Они очень любили своих евреев в Маре, считая их энергичными, живучими, беспокойными и оригинальными. Они обсуждали за обедами, что делали сегодня «их евреи», которых они наблюдали в окна, они с удовольствием ели их еврейско-русско-польские соленые огурцы, колбасы и селедки. Машка кучу денег истратила в маленькой лавочке у евреев из Польши, говорящих по-русски, всегда ее радостно встречающих: «Ой… какая Вы… аааа, Вы расскажите, Вы поете… а мама? да, бедная… селедочка великолепная есть…» И водку их они пили, хоть и дороже, чем в супермаркете… Но они негодовали на евреев, о которых передавало Би-би-си, да еще украшало передачи… «Калинкой-малинкой»! не было в их фонотеке «Шпиль балалайка»?!

— Ну и райончик же ты себе подобрала… — Писатель, как всегда, шел впереди, скашивая глаза за оправу очков, на Машку, идущую сзади.

Иногда она думала, что у него есть третий глаз, на затылке, что он всегда смотрит, что делается за его спиной. Она, правда, сама ненавидела, когда сзади кто-то монотонно и долго шел, и обычно задерживалась, делая вид, что ищет что-то в сумке, пропуская вперед зануду. Писатель говорил, что это у нее от алкоголя нервность, что она трусит из-за алкоголя и что, вообще, она погибнет от алкоголя! Певица думала, что если и погибнет, так от невнимания писателя, на что он заявлял: «Заведи любовника!» Машка еще больше надувалась, думая, что совсем уже безразлична писателю, если тот советует ей завести любовника, и кричала ему, что заведет? заведет богатого любовника! «С богатым тебе будет скучно. Надо будет себя прилично вести, контролировать… И ты будешь прибегать ко мне!»

— Ну и буду. А от сознания, что меня кто-то ебет, у тебя хуи еще больше будет стоять!

Так они шли по Сен-Дени и беседовали на вполне соответствующую улице тему.

Писателю не нравился и Машкин дом. Квартиры помещались здесь дверь в дверь, по четыре на лестничную площадку «Коммуналка какая-то!» — говорил писатель, перешагивая через две ступени. Машке тоже не нравилось такое расположение кварт. ир, но надо сказать, что она никогда не слышала, что происходит в этих самых квартирах. Она даже не знала, кто в них живет, никогда не встречая соседей. Кроме женщины, живущей в квартире справа от ее двери. Мадам Халигарда жила там с больной матерью, вечно лежащей, и еще бразильский пэдэ предупредил Машу, что она ничего не слышит, он, видимо, экспериментировал, проверяя ее на слух, может, устраивал оргии бразильские и утречком убеждался, что никто ничего не знает. И Машка иногда оставляла ключ от квартиры у мадам Халигарды, на случай, если придет писатель, а она побежала за сигаретами. Но он не приходил днем, и ключ так и оставался у соседки.

Пока на кухне варилась картошка, они пили пиво. Еще купленное пиво И вина они купили. Они всегда пили и всегда все выпивали. И писателя потом всегда мучила совесть, и он потом долго не появлялся. Наверстывая упущенное время за письменным столом.

— Хочешь, я прочту тебе что-то… я написала тут… — певица даже покраснела.

— Про меня? — не моргнув глазом спросил писатель, лежа на диванчике пэдэ.

— Нахал же ты…

— Ну давай читай. Давай-давай.

Певица с недоверием относилась к писателю. Он хоть и положительно принимал ее писательство, поощрял ее и даже подтолкнул на это — «Что ты пишешь стихи? Кто их читает? Пиши прозу. Роман!» Машка не думала, что он серьезно относится к написанному ею. Потому что то, как она это делала, было для писателя несерьезно. Не так серьезно, как он! Она глотнула пива, затянулась сигаретой и, не назвав титра, выпустив клуб дыма, стала читать.

Крок-Хоррор

В воскресный

день первого весеннего солнца я стояла на мосту у Нотр-Дам, закованном цепями от машин. Но тарахтелки-мотоциклы умудрялись все-таки въезжать на него… На мосту играл оркестрик из шести человек Это были люди из Перу. В пончо и шляпах, они стояли на тротуаре, а по проезжей части ходила девушка во множестве юбок, с маслеными черными волосами, со шляпой в руке. Я дала десять франков. Мне так нравилось! Хрипотца, выдуваемая одним из музыкантов из трубочек, — я так и не знаю названия этого инструмента — бум-бум! большущего барабана, переливы маленькой гитарки, басы огромной и треньканье мандолины… Отсутствующие и суровые даже лица музыкантов. Танцевать надо было бы, закинув голову назад, как будто застрелили.

Я забываюсь под их музыку вечером. Я купила у них кассету. Я слушаю их музыку по вокмэну. Я не хожу по улицам в вокмэне. Я ненавижу всех, кто ходит в наушниках. Они ничего не видят и не слышат и лишают себя звуков города, движений ветра, листвы, окликов или просто улыбок влюбляющихся с первого взгляда, надев наушники. Я слушаю людей из Перу в постели. В спаленке с занавешенными окнами. Лежа под простыней голая. А люди из Перу поют «Фальсия». Я не знаю, что это значит. Может быть, имя. Приходит Ли. Мы миримся с ним Когда мы миримся, мы в постели. Он видит мою голую ногу и ложится рядом со мной. Я не хочу расставаться с людьми из Перу Он говорит: «О’кей!» И я остаюсь в наушниках.

Я в деревушке недалеко от города Лима. Лима, Лимочка! Это покинутая всеми жителями деревня, с развевающейся соломой на крышах лачуг. Под навесом сидят люди в изодранных одеждах, у кого-то запеклась кровь на виске. Базука прислонена к столбику. Дует ветер, поднимая пыль и куски, клочья выжженной травы. Кто-то жадно пьет из кувшина. Женщина зовет «Фальсия!», и на крылечке-ступеньке появляется девочка в рваном платьице, из которого выросла еще прошлым летом. На ней большая соломенная шляпа, а в руке инструментик из множества дудочек. Девочка дает их одному под навесом. Другой снимает с нее шляпу и, улыбаясь, надевает себе на голову, накрывая пол-лица полями от солнца, пробивающегося сквозь щели в навесе. Девочка ходит вокруг людей под хрипотцу, выдуваемую из дудочек, и ветер задирает ее платьице над загорелыми ногами в пыли и ссадинах. Женщина стягивает свои масленые черные волосы в узел и перевязывает голову раненому. Потом она шепчет что-то девочке, и та бежит в дом За тихим дыханием музыки они не услышали вертолета.

Вот девочка выбегает, и мисочка с водой падает из ее рук. Люди лежат под навесом с застывшими лицами, и женщина подпирает столб узлом волос. Тот, что играл на дудочках, крепко держит их в руке, в зажатом кулаке, и изо рта у него ползет тонкая струйка крови. У девочки дрожат губы, она подходит к ним ближе и тянет на себе платьице, пытаясь закрыть им коленки Она снимает с одного из них взятую им шляпу и смотрит в щель навеса. Там детско — голубое небо и вертолет, притворяющийся листвой леса.

Она выходит на дорогу. Ее ноги поднимают пыль и движутся будто в такт расстрелянной музыке. «Лесная листва» догоняет ее, и она падает, подняв клубы пыли, и шляпа катится по дороге, как перекати-поле.

— Эй, ты где? — спрашивает меня Ли.

Я снимаю наушники, и мы громко дышим.

В уголке глаза у меня слезинка. Она катится по щеке и сбегает по горлу к ключице, как перекати-поле. Я вижу все сиренево-лилового цвета. Я думаю, что хотела бы умереть с Ли. Я бы хотела, чтоб он убил меня. Ему можно доверить. Он бы не испугался и конечно же убил бы себя потом… Я совсем уже плачу — хрипло-тихо.

— Что делать будем?

— Что? — переспрашиваю я.

— Что делать будем, раз так любим?..

— Это я такое сказал? Быть не может! — воскликнул писатель.

— Еще как может! Я точно помню. У меня записано в дневнике, я не могла наврать такое в дневнике… В твоем дневнике, конечно, такого не найдешь, у тебя коллекция гадостей обо мне, в твоем дневнике. Потомки будут удивляться — за что же он любил этого монстра, эту жуткую бабищу сорока с лишним лет?!

Потому что из твоих описаний я монстр престарелый! Фу!.. Ну, что? Как?

— Ничего… Про меня мало. Надо больше про меня. Ну и это, отрывок чего-то. Пиши роман про русскую в Америке. Меня агентша моя просила. Меня, написать от женского имени. Вот ты напиши, я ей пошлю.

— Ну да, про Америку, конечно. Потому что про русскую в Париже ты уже написал. Сволочь ты.

— Очень хорошо получилось. Смешно.

Вот это-то певице больше всего и не нравилось.

Смешной она никак не хотела быть. Какой угодно дрянной, но не смешной.

— Я никогда не забуду, как ты, захлопав в ладоши и подпрыгивая, пропел: «А я первый!» — по поводу романа твоей проклятой пизды.

Поделиться с друзьями: