Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Она уже давно не моя, а стала твоей. Большой подругой.

— Хуй с ней, но все-таки ужасно, что ты так безразлично и даже с презрением о ней говоришь. Ты же ее любил!

— Она деградировала. Стала мещанкой, буржуазной дамой и боярыней какой-то. Мне даже иногда стыдно, что я ее когда-то любил.

Машка могла бы ликовать, но она была справедливой, Мария.

— Может, ты и не ее любил, а образ, тобой же придуманный. Но для меня она всегда была мещанкой со всеми ее шляпками, чулочками и пипеточками в стихах. Для нее писать — все равно что сидеть перед зеркалом, и делать мэйк ап, и говорить, ах, какая я красивая! Для меня же это процесс демакиирования, писательство… И все-таки ужасно, что любовь вот так проходит и остается… что? Стихи, за которые тебе стыдно,

которые ты не хочешь печатать?!

— Невозможно любить вечно. Тем более безответно. Надо тогда взять винтовку и убить. Ты бы не хотела умереть от пули любящего тебя мужа!

— Но мне обидно узнать, что он меня разлюбил.

— Ну любил, ты ведь его больше не любишь. Вот и он разлюбил.

— Ну и очень жаль. Тем хуже для него! «Еще страшней, когда разлюбишь ты!»

Певица не беспокоилась на самом деле о том, что ее разлюбили бывшие мужья. Она боялась, что писатель разлюбит и что она станет таким вот воспоминанием, как Врагиня.

— Если будешь размазней, разлюблю! — предупреждал писатель.

Его запугать было нечем. «Он не сдохнет уже, — думала певица, — потому что он уже «не тот дурак».

* * *

Они ели, слушали «Франс Интер» и долго не ложились в постель. У них всегда были по этому поводу причины повздорить. Разногласия заключались в том, как лечь. Писатель просто предлагал ложиться — «Ляжем?» Певица же хотела лечь уже тогда, когда лечь хотелось, когда уже был готов к тому, чтобы лечь. Но писатель, видимо, следовал поговорке — «аппетит приходит во время еды» и на любовные игры время не тратил. «Ты лишаешь меня моего либидо’» — кричала ему певица. Но писатель так, видимо, всю жизнь и поступал.

Напившись самогона или украинского винища, он брал бабу за… пизду в своем родном городе. В Москве… в Москве изменились только марки алкогольных напитков. В Нью-Йорке, наглотавшись квай-людов[65] или накурившись марихуаны, он клал руку… на пизду. Все было сведено к минимуму в обладании женщиной. Певицу это обижало. «Ох, твои китайские церемонии на два часа…» — говорил писатель. Ей хотелось, чтобы за ней ухаживали, чтобы ее добивались. Писатель никогда не добивался. И если, положа руку на пизду, он не чувствовал одобрительно-ответнопо телодвижения… он руку убирал и спал!

«Ты даже никогда не спросил меня — хочешь, куплю мороженое? Еще стихи писал! Солдафон проклятый!» — думала Машка о черством писателе. В этом, конечно, была вина и Врагини. Ей-то он предлагал купить мороженое-шампанское, пусть и в стихах. «Может быть, мы встретились с ним не вовремя?» — думала певица. Ну да, у него уже все это было, о чем Мария мечтала — был он уже вместе с той, вот она трубку держит телефонную, болтает по телефону, а он с карандашиком стишки правит. Была такая фотография уже[65] И писателю было уже неинтересно это совместно-детское творчество. Он на Машкиных глазах менялся, переходя из одного класса в другой. Перерастая себя самого и оставляя за бортом своей лодки, несущейся к каким-то победным берегам всех не поспевающих, отсеивая, зачеркивая их фамилии в списках друзей и знакомых, любимых и просто на поебать-ся… И Машка должна была бежать, поспевать — должна была из доморощенной поэтески превратиться в профессиональную писательницу, за год преодолев путь, проходимый писателем в богемной Москве годами. А что писатель делал для Маши? «Я живу с тобой! С самой неудобной и противопоказанной для жизни и работы женщиной!» — а теперь он и не жил с ней.

Эти двое могли бы соревноваться в том, кто дольше не кончит. Меньше всего шансов на оргазм было, если они трахались, что для певицы было равносильно веселому хулиганству. Деланье любви было чем-то тихим и скромным, связанным с деланьем мира и замедленными реакциями хиппи 60-х, с занудными «Лов, Лов, Лов…» и с тем, что все живут одной семьей. Русское слово «ебаться» и деланье этого давало больше всего шансов на оргазм. Это было бурным, страстным и сильным делом. И серьезным. Это было столкновение двух атомов в космосе, когда все взрывается и летит после накопленного напряжения, сосредоточения всей энергии, всего атомного тепла. Это было

переселением душ и тел, которые нельзя уже было разделить, где тело, где душа, во что-то другое, засасываемое космической черной дырой. Певица иногда плакала после таких оргазмов, зарывшись под мышки писателя, вдыхая его — плакала, потому что думала: «Ни с кем мне так не будет, без него мне так не будет, а его скоро у меня не будет…» Она все-таки хотела с ним вместе, хоть и опоздала, вместе с ним она хотела…

— Владик в кабаке рассказывал о своей поездке в Африку. Поехать бы нам в Африку — мечтательно говорила Машка.

— Какая ты зануда! Хочешь в Африку — едешь!

«Уходи, — сказала певица, — я буду собираться в кабак». Было без пятнадцати восемь, и в кабак было еще рано собираться, но так уже певице было обидно…

— Да, я пойду, не люблю смотреть, как ты собираешься. Мне грустно всегда…

Два года он смотрел и не грустил. Даже сам говорил: «Уже без десяти девять! Иди крути голову!» — что значило накручивать волосы на бигуди. Певица не верила в грусть писателя, ему просто хотелось уже поскорее вернуться в свой мир — трезвый, без слабостей, деловой мир борьбы за место в списке интернациональных писателей.

— Иди-иди. Не забудь написать в дневничке, какой у нее синяк и какая у нее опухшая рожа! Говно!

Она зло захлопнула за ним дверь. «Говнюк проклятый, он ни хуя не понимает во мне…» — затрясся у нее подбородок. Она услышала с лестничной площадки писательское «не сердись», но уже она была сердитой и уже хотела мстить писателю. Будто он думал о ней! Он уже шел по Святому Спасителю своей походкой, под нашептывание: «левый, левый», отбивая одной рукой ритм.

Она не стала «возиться перед зеркалом», а, напялив шляпу, чуть подкрасив губы и глаза, пошла на вернисаж слабых, презираемых писателем русских художников Дура! Зачем ты идешь'? Ты же знаешь наперед, что там будет! Я тебе расскажу, не ходи!

Там, на публичной скамейке у галереи, ты увидишь непомерно толстых женщин. Это жены художников. Они толсты, как реклама музыкальной фирмы «Вирджин». Но они не играют своей толщиной. Они всегда хотят похудеть. «Не душевный смысл их, а пластические формы ужасны»[66]. Впрочем, души свои они все почти заложили «Русской мысли» — ЦРУ — где они корректируют мерзейшие тексты с единственной мыслью — разрушение СССР.

Вот он, устроитель праздника — ведь вернисаж это праздник! Замудоханный и зачумленный галерейщик. Мечтающий о входе в Москву на белых танках! Но не все свои танки СССР уничтожил, и эта фантазия остается только на бумаге.

Первым к тебе подойдет Толстый и прохристосует тебя трижды. Он будет говорить вкрадчивым голосом Рейгана. Или как поэт Клюев — «Калякаем немного по-басурмански…» — когда того заставали врасплох с оригиналом Гете. Толстый Гете не читает, кхе-кхекает в кулачок и чуть ли не крестится после зевка. А другой рукой он лезет под юбку или в душу. Писатель не сказал тебе, познакомив, что Толстый провокатор, держи с ним ухо востро, может свинью подложить. И тебе пришлось самой убедиться в этом. И он подкладывал, довольно кхе-кхекая, подкладывал фотографии Врагини, а рядом с ней… писатель. И тебе было больно и обидно. А Толстому — хорошо. Ему мало было самому бегать с голой жопой, и он питался страстями, которые провоцировал, других. Называя это вивризмом.

Там будет писатель «мы с Достоевским» и «мы с Гоголем», который напоминает тебе партийного работника, изгнанного из органа за извращения с животными. Не доказанные, но всем известные. Он будет стоять там с неизменным своим портфелем времен партийной работы, в котором, помимо бумаг, носил бутылку кефира. Смертяшкин этот, Серафимушка Мамонтов приходил к вам с писателем в гости. Но писатель не предупреждал тебя: «Сегодня к нам придут клоуны. Посмеемся». И ты бежала за огурцами и водкой к своим евреям и старалась нравиться. Может, писатель и сам еще не знал, как относиться к людям, живущим до Парижа в Америке на улице Двух Лопат? Ну как можно? С такой улицы… Жена его исполняла роль подмахалы — сначала подмахивала известному скульптору, потом поэту, а теперь Мамонтову: «Ну кто в русской литературе? Ты, Серафимушка, да…» — затем называлось имя писателя и третьим того, к кому писатель хорошо относился.

Поделиться с друзьями: