Моя жизнь — опера
Шрифт:
Но все были заинтересованы в моей дружбе с Лариными, Германами, Варяжскими гостями, а иной раз и с царем Берендеем, а может, и с самим царем Борисом!.. В театре среди них мне было уютно, и я им тоже, видимо, был нужен. Каждая репетиция была радостью, бывали радости и личные.
Настало время вспомнить третью радость из воспоминаний, оставшихся в душе навечно.
Пиком удовлетворения моей гордости, моментом наивысшей радости стал спектакль «Садко». Во-первых, потому что я работал на равных с Головановым, который был дирижером спектакля, и с Ф. Ф. Федоровским, который был художником. В спектакле были заняты все знаменитости театра, а на мои репетиции («интереса и любопытства ради») приходила Антонина Васильевна Нежданова. Я никогда не забывал, что все эти имена — легенды Большого, что им поклонялись, о них говорили с почтением в семье моих родителей, и я с трепетом слушал истории, связанные с ними.
Торжественная премьера. Я — постановщик, а мои коллеги по постановке — те, на кого я с детства молился: дирижер спектакля — Николай Семенович Голованов, художник спектакля — Федор Федорович Федоровский. Во втором ряду партера моя мама — Елизавета Тимофеевна Стухова.
Недавно по делам зашел я на бывшую квартиру Антонины Васильевны Неждановой. В ней все так, как было и раньше. А племянница Антонины Васильевны Марина Ивановна напомнила мне о самом для меня дорогом. Она вспомнила, как на этом премьерном спектакле моя мама и сестра Голованова, которая сидела с ней рядом, узнали друг друга и вспомнили, что учились вместе в гимназии. Радостью для них было и то, что выяснилось: режиссером-постановщиком знаменитого уже спектакля был тот Боря Покровский, о котором говорили, как о ребенке… «Я всегда говорил, что Покровский — приличный человек!» — долго повторял после этого Голованов. А ведь совсем недавно я был «выкормыш Самосуда», как окрестил меня Пазовский, и «выскочка из провинции», как назвал меня Голованов. В театре всегда так: как только прорепетируешь, так люди обостряют к тебе внимание, как узнают «родословную», так сразу определяют корень успеха. Я был счастлив и благословлен жизнью в третий раз! Мне показалось, что я ответил маме (а может быть, и папе, которого уже не было в живых) на главный материнский вопрос: «Что будет с моим сыном?»
Много прошло лет. А я все тешу себя тем, что маме в этот миг было приятно. Она любила меня. Отплатил ли я ей хоть немного за эту любовь? Это — третье и последнее счастливое воспоминание, сохраненное для меня жизнью. Первое — мое удачное поступление в ГИТИС. Второе — признание моего успеха в опере «Юдифь» дорогими и знаменитейшими авторитетами Павлом Александровичем Марковым и Михаилом Михайловичем Морозовым. Третье — моя мама на спектакле «Садко» в Большом театре. Голованов… Федоровский… Мама. Уже одного этого достаточно, чтобы сказать: «Жизнь удалась, спасибо судьбе!»
Конечно, полвека работы в Большом театре не были сплошным безоблачным счастьем. Судьба приготовила мне и некоторую порцию неприятностей, хотя каждый раз волшебным образом отводила от меня настоящую опасность, угрозу и беду.
Большой театр ставил оперу грузинского композитора Вано Мурадели «Дружба» о дружбе всех народов Советского Союза. Постановка осуществлялась по заказу высших партийных сфер. Тут подхалимаж был полнейшим, полнейшим был и провал. Оперу с милой и примитивной музыкой объявили вражеским формализмом. Конечно, она не была гениальной, но вполне приличной и совсем не формалистической. Ставить эту оперу начал Леонид Васильевич Баратов, бывший в то время главным режиссером Большого театра. «Высокие инстанции» зорко следили за репетициями и очень скоро (без всяких причин!) решили, что спектакль ставится неубедительно. Вызвали меня («молодой», «идеологически стойкий»). Я представил пару-тройку залежалых мизансцен, и все пришли в восторг — «свежо и правдиво».
Но вот беда — кто главный герой оперы? Когда она писалась, в фаворе был Орджоникидзе. А теперь? Ходили всякие слухи… Со «Старой площади» до меня дошла просьба: «А не сделать ли главным героем Кирова?» Хорошо, заменил баритону парик с черного на светлый. Но на «Старой площади» опять недовольны… Пожалуйста! На роль героя вместо прекрасного грузинского баритона Гомрекели поставили прекрасного русского баритона Алексея Иванова. Нам ничего не страшно! Если скажут, что героем должен быть армянин, у нас есть прекрасный баритон Лисициан… Поезд нашего творческого энтузиазма мчал на всех парах! Все предчувствовали крушение, но угадать причину не мог никто. Руководители театра и Министерства упаковывали чемоданы, а мне судьба рекомендовала ориентироваться на станцию под названием «Аида» — там крушений не бывает!
И вот решающий день. В зрительном зале — вся партийная верхушка страны, все Политбюро… В ложе — сам Сталин. Спектакль идет при гробовой тишине. Артисты выше всяких похвал — такого вдохновения и мастерства мне уже не видать. В конце спектакля Сталин с соратниками бурно аплодируют протянутыми к сцене руками, чуть не вываливаясь из ложи. Но все насторожены. Чувствуют: быть беде.
Ночью мне не спалось, переговаривался по телефону с Мелик-Пашаевым — дирижером спектакля. На следующее утро
нам сообщили нечто непредвиденное: товарищ Сталин «со товарищи» аплодировал замечательному коллективу Большого театра, что совершенно не относится к опере. А опера Мурадели — чуждый народу формализм. Впрочем, о Мурадели все забыли, и виновниками преступления оказались не цвет волос героя, не его акцент и тембр голоса, а… Дмитрий Шостакович, Сергей Прокофьев и другие замечательные композиторы той эпохи.Конечно, была серия отвратительно глупых митингов-проработок (главным образом меня и Мелик-Пашаева). На многочисленных митингах, собраниях, конференциях многочисленные доярки и академики, шахтеры и скульпторы, октябрята и ветераны клеймили Прокофьева, Шостаковича и т. п. и т. д. за формализм в музыке и вообще. Я давно был знаком с Прокофьевым, Шостаковичем — и в этом случае они тепло и шутливо признали меня за своего. Не знаю, как Шостаковичу, но Прокофьеву было абсолютно наплевать на формализм, Сталина и на «великую дружбу народов». Ему ничто не могло помешать сочинять искрометную, энергичную, полную счастья и Божественного света музыку. «Формалисту привет!» — крикнул он мне как-то на Петровке.
Народ клеймил и меня. Так, на Дорхимзаводе, где я когда-то работал, на митинге кричали: «Позор восьмому олиазиновому корпусу, на котором работал враг соц. культуры Покровский!» Встречаясь со мной, мои старые друзья «рабзайцы» рассказывали мне об этом и, похлопывая по спине, приговаривали: «Кто мог подумать, что ты станешь таким знаменитым? Ну, Борька!»
Мало реагировал на мое «предательство» только Большой театр. Я, впрочем, давно заметил, что ему, Большому, в общем-то на все наплевать! Посудите сами. Только что закончилось в зрительном зале собрание «всех коллективов», где уничтожали меня и Мелик-Пашаева (он дирижировал оперой), все дружно стерли нас в порошок… Но ко мне осторожно подходит дежурная из репертуарной части и спокойно говорит мне на ухо: «Борис Александрович, не забудьте: в семь часов у вас репетиция „Аиды“ с Архиповой, Вишневской и Милашкиной, вторая картина, Аида и Амнерис». И куда только разлетелись все эти «недостойно народа», «соц. реализм», «мы ждем от наших мастеров…», «надо ответить перед партией, перед народом…», «мы не простим Покровскому, что он недавно поставил в Ленинграде оперу Прокофьева „Война и мир“! У-у! Позор!»
…Встреча Аиды с Амнерис! Это не шутка! Так Аиды и Онегины, Ленские и Любаши, Снегурочки и Альфреды вытягивали меня из опасных политических засад — с трудом, ведь я всегда был беспартийным. Впрочем, может, это было не так.
«Аида» имела грандиозный успех. Судьба, играя мною как пешкой, уверенно проводила меня в дамки. Но все-таки еще один неприятный случай со мной произошел. Я его уже упоминал. Украинский композитор Жуковский дал нам оперу «От всего сердца». Крайний подхалимаж перед строителями коммунизма, колхозные восторги, колхозный «бодрячок». Этим спектаклем мы с Кондрашиным решили прославить Большой театр, а заодно и себя. Готовились тщательно, ездили на Украину изучать действительность, наставили на сцене огромные фигуры, изображающие вождей. Все во славу колхозного движения, все во славу будущего…
Пришел Сталин. Наше безвкусие и его поразило, хотя очень нравилось чиновникам со «Старой площади». Последовал разгром в «Правде», хотя неизвестно за что… Неужели за безвкусицу? Но тут тоже буря пронеслась, не задев моего положения и авторитета.
Когда Сталина не стало, на меня ополчились артисты. Хорошие артисты, на которых и обижаться нельзя. Просто для них открылась возможность выезжать на гастроли за рубеж. А для этого нужен готовый репертуар — Масканьи, Леонкавалло, Массне, Верди, Пуччини. Для гастрольных поездок им совсем не был нужен русский классический репертуар, традиционный для Большого театра, да еще и насаждаемые мною современники — Прокофьев, Шостакович, Щедрин, Молчанов, Лазарев, Жиганов… За границей петь надо на иностранном языке, я же считал (и считать буду!), что в Большом театре должен звучать русский язык.
Разразился конфликт. Когда он стал зависеть от высоких властей того времени (которые отличались крайне низким интеллектом), я решил уйти на пенсию. Но наивно думать, что кто-нибудь из нас, в том числе и «генсек» того времени, да и я сам, может порвать мои деловые, творческие и духовные связи с Большим театром.
Никто из моих «врагов» (да разве они мои враги?) после конфликта по разным причинам в театре не работает. А мне, так как театр нуждался в моей работе, пришлось регулярно ставить в нем спектакли: «Млада», «Орлеанская дева», «Евгений Онегин», «Князь Игорь», «Хованщина», «Франческа да Римини»… Ответить отказом на предложения и просьбы Театра мне не позволила Судьба. Еще в сороковых годах Самосуд говорил мне: «На любую просьбу Большого театра ответить словом „Нет“ Вы не сможете, да и не должны».