Музыканты
Шрифт:
– Что угодно молодому барину?
– спросил он перепуганного Имре.
– А правда, что мне угодно?
– запинаясь, промолвил Имре.
– Наверное, молодой граф проголодался? Не подать ли хороший ужин?
– А почему бы и правда не поужинать?
– уже смелее сказал Имре.
Со сказочной быстротой появился столик на колесиках, а на нем прибор, крахмальная салфетка, бутылка белого вина, устрицы, дольки лимона, зернистая икра, пышный хлеб, масло со слезой.
Все это исчезло со столь же сказочной быстротой вкупе с жареным цыпленком, ветчиной, салатом, сыром, мельбой и чашкой душистого мокко.
Радостно ухмыляясь, Имре нажал вторую кнопку.
Немедленно возник человек в фартуке с белой бляхой отеля и сказал:
– Что угодно молодому господину?
– А правда, что мне угодно?
– пошел по проторенному пути Имре.
–
– Угодно!
– радостно согласился Имре и мигом разделся.
Коридорный унес его вещи, а Имре облачился не в атласный, а в байковый, порядком заношенный отцовский халат и в его шлепанцы. После чего нажал третью кнопку.
В комнату впорхнула юная фея в белой короне. Так почудилось в первое мгновение, потом фея обернулась румяной горничной в белой крахмальной наколке.
– Что угодно молодому господину?
– спросила девушка.
– А правда, что мне угодно?
– слегка оробел Имре.
– Наверное, чтобы я приготовила ему постельку для сна?
– Наверное, так!
– обрадовался Имре.
Горничная быстро, умело взбила подушки, приготовила постель.
– Может быть, юному принцу угодно, чтобы я навеяла ему голубые сны?
Если б в желудке юного принца не плескалось три четверти литра эгерского вина, предложение горничной повергло бы его в немалое смущение, переходящее в панику, но сейчас ему море было по колено.
– Именно этого я и хочу, - значительно произнес он.
И горничная погасила свет…
Когда утром вернулся отец, первый вопрос был:
– Где твои часы?
– Их взяла на память молодая дама, - ответил сын с обескураживающей прямотой.
– Какая молодая дама?
– Которую вызывают по третьей кнопке, - пояснил сын.
– Она навевает голубые сны.
– Что-о?
– вскричал отец.
– Вытри помаду, папа, - спокойно сказал сын.
– Нет, на манишке.
Раздался стук в дверь, и вошли официант со счетом и коридорный с вещами Имре.
– Будьте любезны, уважаемый магнат!
Папа Кальман вырвал счет из рук официанта и, побелев, опустился в кресло.
– Ужин Ротшильда, - проговорил он больным голосом и слабой рукой подписал счет.
– А это вам, любезнейший, - и опустил несколько монет в ладонь чистильщика.
Когда же оба с поклоном удалились, он сказал:
– Фирме придется все оплатить. Меня, конечно, уволят. Ну и черт с ними! Надрываться за такие гроши… Но тебе-то хоть хорошо было?
– Как в раю, - признался сын.
– Что тебе больше всего понравилось?
– Ветчина с горчицей, - искренне ответил юноша…
ГЕРОИЧЕСКОЕ РЕШЕНИЕ
Он и сам не помнил впоследствии, где произошел этот «исторический» разговор. Кажется, в кафе «Эдиссон», расположенном напротив газеты «Пешти напло»: одно время он работал там музыкальным критиком под руководством «самого» Ференца Мольнара. Блестящий журналист, остроумный, порой едкий собеседник, одаренный ироничный романист и новеллист, Мольнар еще не нашел в ту пору главной точки приложения своей недюжинной силы - театральной драматургии, принесшей ему позже мировую славу. А покамест он был признанным главой молодого литературно-театрально-музыкального Будапешта. И в тот раз, как положено, застолье возглавлял Мольнар, с редким изяществом управляя разговором. А кто еще был там? Старые товарищи по консерватории: Виктор Якоби, уже сделавший себе имя опереттой «Высокомерная дочь короля», дававшей полные сборы в Народном доме, Альберт Сирмаи, не уступавший ему в одаренности, поэт и автор песенных текстов Ене Хелтаи - он, по обыкновению, помалкивал, набрасывая какие-то строчки в растрепанном блокноте, подсаживался к столику всесильный директор Королевского театра Ласло Беоти, перед которым трепетали все, кроме Мольнара, пришвартовывались и отчаливали еще какие-то люди: либреттисты, газетчики, начинающие литераторы - завсегдатаи журналистско-музыкального рая.
О спутниках своей молодости Кальман оставил теплые, даже нежные (у этого молчуна и угрюмца была чувствительная душа, на редкость склонная к дружбе) и превосходно написанные воспоминания. Незаурядный литературный дар сочетался в них с умным и памятливым сердцем. Как жаль, что друзья не ответили ему тем же и не сохранили для потомства черт молодого, слегка
робеющего перед авторитетами Кальмана. Это было бы важнее для истории, нежели их собственные портреты, набросанные его рукой.Но это - так, к слову. Что же касается молодых людей, собравшихся в «Эдиссоне», то, не ведая судьбы и будущего, грядущих успехов и разочарований, взлетов и падений, преисполненные честолюбивых надежд и веры в свою счастливую звезду, они сидели над остывающим мокко и клешнями вытягивали из Кальмана рассказ о его недавней поездке в Берлин, куда он отправился с учебными целями на завоеванную им академическую премию Роберта Фолькмана. Соль этой истории, известной Сирмаи и Якоби, состояла в том, что Кальман, охваченный внезапной губительной страстью, за неделю истратил всю премию-стипендию на впервые увиденные такси. Вначале неуверенно, но постепенно разогреваясь от непривычного внимания слушателей, он поведал, как, робея, опустился на пружинящее сиденье, оперся о тугую спинку, и тут улица со всеми домами, витринами, полосатыми тентами кафе, фонарями, киосками, деревьями в железных клетках, пешеходами, извозчиками и отмечающими каждый перекресток жрицами любви стремительно понеслась назад, спазмом восторга перехватило дух, и он понял, что ничего лучшего не будет в его жизни. Он провел несколько дней в сладком бреду, не увидев при этом города, ибо все мелькало за окошками такси слишком быстро, не позволяя вглядеться и в себя самого, а когда очнулся, то едва наскреб на обратный путь.
– Мотовство тебя погубит, - сказал Мольнар под дружный смех компании, хорошо знавшей прижимистость Кальмана.
– Но рассказывать ты умеешь, не ожидал от тебя такой прыти.
Смутившийся было Кальман расцвел - подобная похвала была крайней редкостью в устах Мольнара, который, как и все краснобаи, мог долго слушать лишь самого себя.
Крестным отцом Кальмана в этой компании был добрый Виктор Якоби. Ему хотелось, чтобы его протеже развил свой успех.
– Послушай, Имре, ты ведь ничего не рассказывал нам о поездке к Никишу.
– К Никишу?
– потрясенно повторил Мольнар.
Встретиться с величайшим дирижером мира и не раззвонить об этом на весь свет - было выше его понимания. Стоит повнимательней приглядеться к этому флегматичному парню.
– Да это уже давно было, - скромно заметил Кальман.
– Исторические события только выигрывают в отдалении.
– Мольнар взял себя в руки и вновь обрел привычный насмешливый тон.
– Ну, будь по-вашему. Я приехал к Никишу после того, как тщетно пытался опубликовать свои лучшие сочинения: фортепианные пьесы, скерцо для струнного оркестра и «Сатурналии». Я просил совсем немного, но издатель заявил, что нотная бумага обойдется ему дороже. И тогда я помчался в Мюнхен к Никишу.
– Ты хотел поручить ему издание своих призведений?
– невинно спросил Сирмаи.
– Не совсем так, - хладнокровно отпарировал Кальман.
– Я просто думал, что он истосковался по хорошей музыке.
– Великолепно!
– вскричал Мольнар.
Подошел официант и хотел забрать чашку Кальмана, но тот быстрым движением защитил черную гущу.
– Ваш кофе остыл, господин Кальман. Я принес горячего.
– Вы что, забыли? Я люблю остывший кофе.
– Дайте господину кофе и впишите в мой счет, - распорядился Мольнар.
Кальман быстро опрокинул в рот гущу и взял новую чашку.
– Я люблю холодный кофе, но еще больше - горячий, - сказал он официанту, - особенно когда за него платит господин Мольнар.
– Услышим мы про Никиша или нет?
– не выдержал Якоби.
– Какой ты нетерпеливый, Виктор!
– Кальман с наслаждением отхлебнул горячего ароматного кофе и стал обрезать кончик сигары.
– Никиш жил в отеле «Четыре времени года». О, это человек! Я принес ему «Сатурналии». Великий дирижер и безвестный композитор сидели рядом, он читал партитуру, что-то бормотал, порой напевал, размахивал руками, а я не смел дышать. «Хорошая работа, малый!
– сказал он от души.
– Нужно и впредь быть таким же прилежным. Как тебя зовут, сын мой, я что-то запамятовал». Он спрашивал меня об этом уже в третий или в четвертый раз, и я гаркнул изо всех сил: «Эммерих Кальман». «Хорошо звучит, мой мальчик, но я не страдаю глухотой, как Бетховен. Так вот запомни: оркестр - это альфа и омега музыки. Ты и должен его знать от альфы до омеги. С завтрашнего дня я начинаю дирижировать «Мейстерзингерами», приходи, я посажу тебя в оркестр - к скрипкам. Следующий раз - к ударным, потом - к духовым». Он выполнил свое обещание. Смотреть, как он дирижирует, - райское наслаждение.