На сердце без тебя метель...
Шрифт:
Он снова и снова воскрешал в памяти частые разговоры с ним, моменты родительской ласки. С самого раннего детства отец был для него средоточием мира, образчиком поведения, кумиром. Удивительно привлекательной наружности, благородной стати и острого ума мужчина, его отец был любим многими, кто знал его. Единственное, чего не хватало ему, что было предметом его несбыточных мечтаний и приступов частой меланхолии — владения и титул Дмитриевских. О, это было бы действительно венцом для его отца! Получить то, что должно быть его, а не старого, выжившего из ума Николая Дмитриевского, покойного отца нынешнего графа.
— Подумать только — потомок славного рода воинов роется в земле, сродни холопу! — каждый раз, когда отец думал о Заозерном,
Так говорил ему отец, когда он, будучи подростком, сидел в маленьком кабинете после домашних уроков. Словами о чести рода и славе имени неизменно заканчивались занятия еще с довоенной поры. Наверное, именно потому, они навсегда запечатлелись в его памяти и вошли в сердце, заменяя в том все иные чувства.
Он тогда смотрел на отца, раненного в битве при Малоярославце, с которой тот буквально чудом вернулся живым. Смотрел и чувствовал слепящую ненависть к тому, кто пренебрег своим долгом, откупился от защиты Отечества на поле брани, кто был недостоин носить титул Дмитриевских, в отличие от его отца, героя и инвалида войны.
А спустя время в речах отца к имени Николая Дмитриевского присоединились и имена его сыновей. Старшего клеймили за недостаточное усердие в учебе и на службе (впоследствии — за распутство, бретерство и явное пренебрежение честью), младшего — за слабоволие, застенчивость и увлечение садоводством подобно Дмитриевскому-старшему.
— Наша кровь, — говорил ему отец, сжимая плечи и глядя прямо в глаза. — Только наша кровь достойна быть во главе рода. Наша! Ты по достоинствам своим для титула боле гож! Твоим титул быть должен. И остальное тоже. Я знаю — так быть должно. И только так!
В пятнадцать лет он впервые задумался о том, что слова отца должны стать пророческими. В семнадцать твердо решил, что так и будет. Впоследствии юношеская решимость превратилась в четко поставленные цели, к которым он шел каждый год. Медленно, но верно. Особенно после смерти отца, которого окончательно задушила болезнь после ранения в легкое.
Тогда и родился план, который должен был привести его к осуществлению задуманного. Ему действительно казалось, что само Небо благоволит ему. Или преисподняя, куда он непременно угодит после окончания своего жизненного пути за все грехи свои, тяжелыми гирями висящие на ногах. Постепенно вырисовывались детали, находились ключевые звенья цепи, которую он создавал, чтобы опутать ею Александра, ставшего к тому времени главой рода Дмитриевских. И даже та самая встреча на одном из вечеров казалась тогда знаком расположения высших сил к его замыслу. А потом его сердце словно насадили на крючок, который с каждым днем входил все глубже и глубже, раздирая рану. И он сам дергал за этот крючок, причиняя себе немыслимые муки. А еще в унисон с кровоточащим сердцем вдруг заговорила давно спрятанная в темных глубинах совесть…
Он знал, что так случится. Знал еще до того, как вдруг принял решение вернуться в Заозерное и увезти Лизу, чтобы обвенчаться с ней в первой же церкви, как когда-то она предлагала ему. Не потому ли так торопил запрягать сани и щедро сыпал целковыми, когда вдруг заартачился ездовой, говоря, что надвигается непогода, а «живот свой дорог покуда»? Наконец выехали со станции, гоня лошадей к темнеющей линии горизонта, и у него немного отлегло от сердца. Казалось тогда, что он успеет, что еще не упущен тот самый миг, после которого нет возврата. И он закрыл глаза, пряча лицо в высоком вороте от бьющего в лицо ледяного снега, и думал о Лизе, воскрешая в памяти ее милый образ, ее голос
и нежность ее рук.А еще представлял картины из будущей жизни… О, какими же благостными были те грезы: и яблоневый сад, и чаепития за круглым столом с кружевной скатертью, и трое детей, мал мала меньше! И она, склонившая голову ему на плечо… В ней, только в ней было его благословение на иную жизнь. Без ненависти и злости на судьбу. Без притворства и лжи. Без коварства замыслов и жестокости к тем, кто попал к нему силок. Его маленькая Лиза, его душа, его bien-aim'ee…
Метель закружила его сани, когда погас дневной свет, и на землю опустились сумерки. Когда он был всего в нескольких верстах от Заозерного, планируя ступить в усадебный дом до того, как лакеи погасят основной свет в комнатах. Метель сбила его с пути и, явно насмехаясь, стала водить вокруг имения. Она с силой била его ледяной крупой, свистела в ушах, обманывала мороком, зовя голосом Лизы из сгустившейся темноты. Метель стала виновницей того, что он опоздал. И тот самый миг был упущен…
Это после он станет уверять себя, что все еще возможно, будет обманывать себя во всем. И позволять себя обманывать. А нынче стоит, растерянный, прислонившись лбом к двери, и в нерешительности гладит пальцами дверную ручку. Она была там, за этой дверью. Уже не его bien-aim'ee, он знал это, чувствовал сердцем, хотя разум до сих пор отказывался понимать. Его будущее обратилось в прах этой ночью. Рассыпалось снежной крупой все: и яблоневый сад, и круглый стол под кружевом скатерти, и силуэты детей. И только метель была сейчас в его сердце, неприятно холодя грудь, а еще — на его лице, тая на щеках маленькими горячими каплями, казалось, прожигая кожу насквозь.
Он сам не помнил, как вышел из дома, как сел в сани и уехал прочь из Заозерного. И уж тем более не помнил, как оказался на озере, где еще недавно стояли Масленичные балаганы. Где еще виднелись темные позабытые остовы деревянных горок и лотков, которые завтра разберут на доски, а ветер гонял обрывки разноцветных лент. Шел, не понимая, куда и зачем, с трудом переставляя ноги, будто старик. Добившись своей цели, насмешница-метель улеглась, и только звезды были свидетелями его странной прогулки. Да еще люди за спиной, кричавшие ему что-то вслед.
«Оставьте меня! — хотелось крикнуть в ответ. — Оставьте, ибо так должно!» Но он промолчал и смело шагнул туда, куда так и тянуло сейчас, словно на поводу, где его встретил лед угрожающим треском, таким оглушительным в тишине звездной ночи. На короткий миг он замер на месте, будто еще раздумывая, нагнулся и обтер горячее лицо снегом, а потом все-таки сделал последний роковой шаг вперед, невзирая на крики ямщика.
Тьма, разверзшаяся под его ногами и милостиво принявшая в свои объятия, была обжигающе холодной. У него в тот же миг свело ноги, а после и руки, когда лед сломался еще больше, позволяя воде вцепиться в свою жертву всеми силами, чтобы утянуть в свои глубины. Желал ли он умереть? Эта мысль даже не приходила ему в голову. Просто нужно было хоть как-то унять тот огонь, в который превратился холод в его груди, выжигая в нем все с такой болью, что хотелось запрокинуть голову и по-волчьи завыть в черное небо.
Холод ледяной воды медленно обволакивал, обещая блаженное забытье. И он закрыл глаза, усилием воли удержав себя от того, чтобы схватиться за края образовавшейся полыньи и не уйти под толщу, из которой уже не будет возврата. Куда все настойчивее тянули его полы пальто на меху, вмиг отяжелевшие от влаги.
А потом вдруг в его угасающем сознании мелькнуло ее лицо, и он, дернувшись, начал сопротивляться изо всех сил. «Нет, я не дамся! Не дамся! Не позволю! Не дамся!» — повторял он зло, сам не понимая, к кому обращается — к воде, неумолимо тянувшей его под лед, судьбе, которая в очередной раз обернулась против него, или к кому-то другому. Он хватался за лед, в отчаянии обламывая его края, царапал пальцами, пытаясь ухватиться и задержаться на поверхности хотя бы на миг.