Начнем с Высоцкого, или Путешествие в СССР…
Шрифт:
Неонацисты в советской Латвии? Тогда мне показалось, что Алик явно преувеличивает проблему. Наличие подобных придурков-подражателей я допускал, но, чтобы их масса переросла в значимое явление, виделось мне перспективой бредовой. Сама глубинная природа германского нацизма имела свою генетику, абсолютно несовместимую как с прибалтами, так и со славянами. И если я мог как органичный проект представить себе ансамбль песни и пляски НКВД, в котором когда-то подвизался и Юрий Любимов, то вообразить ансамбль песни и пляски войск СС не сумел, как бы ни старался. Однако, я ошибся. Нацизм смутировал в своих национальных признаках, но возродился. Пусть мелкотравчатый, как новая поросль скошенного сорняка. И уверен, Гитлер был бы немало
Следующим утром Алик провожал меня на вокзал. По дороге говорили о новой картине «Двойной капкан», планируемой к производству; мне предлагалось принять участие в написании сценария; Бренч сетовал на скудность средств, выделяемых на фильм; переживал, что таким кинозвездам, как Людмила Чурсина, ему приходится платить максимум двадцать пять рублей за съемочный день, и опять придется собирать антураж по портовым помойкам, и биться с цензорами за каждый кадр…
— Алик, — сказал я. — Чего ты плачешься? У тебя идет картина за картиной. У тебя — всесоюзное имя. Все остальное — рабочие моменты. Я недавно был у Юрия Нагибина. Он сказал: жить в этой стране можно, отгородившись от нее стеной из денег. Смотрел с ним «Пролетая над гнездом кукушки». Он говорит: разве кому-нибудь дадут снять здесь такой фильм? Хотя — вопрос: а можешь ли ты такой фильм придумать и снять? А ведь то, что придумывает он, снимается тут же! Чуть ли не раз в месяц он — в оплаченной Союзом писателей поездке на Запад. Сейчас с Кончаловским хочет делать картину о Рахманинове. Приходит в Союз и заявляет: мне нужна поездка в Италию, дабы лично узреть те места, где Рахманинов жил… Ответ незамедлительный: пожалуйста, Юрий Маркович, идите в кассу за командировочной валютой… И — сплошной плач, как ему невыносимо живется, и даже детей он не хочет заводить, дабы они жили в этой проклятой стране-футляре…
— Ну, — сказал Бренч, — и в лагерях есть те, кто питается не баландой, а икрой. Это — преуспевающие зэки. Но все-таки они — зэки… И, сколько поблажек им ни давай, администрацию они ненавидят.
И вот что случилось с моими латвийскими друзьями после развала Союза: Бренч, некогда снимавший фильмы для огромной страны, стал всего лишь местечковым режиссером захолустной рижской киностудии, а Колбергс — таким же местечковым писателем, ибо российские издатели уже относили его к авторам иностранным, а выдержать конкуренцию с изготовителями ранее запрещенных западных бестселлеров, он не мог. Предприниматель Имант, при обилии свалившихся на все бывшее пространство СССР дешевых джинсовых штанов и курток китайского производства, стал всего лишь владельцем пары крохотных магазинчиков ширпотреба. Что же касается пива, то его изобилие уже остро нуждалось в потребителе, но никак не наоборот.
Таганка
Несравнимо скромное обиталище артистов Таганки в неказистом стареньком здании с помпезностью МХАТа, Малого или театра Вахтангова. Несравнимы их бархатные занавесы с грубым суконным полотнищем, за которым скользят «тени прошлого» из «Десяти дней». Одна из «теней» — Высоцкий с песенкой:
«На Перовском на базаре шум и тарарам, продается все, что надо, барахло и хлам…»
Но по мне — это самый уютный театр Москвы прошлого века. Нынешний, разросшийся, уже иной и по формам, и по сути. Это уже театр имени Театра на Таганке.
Настроение в тот день мне подпортила Нина Шацкая, жена Золотухина. Поддерживая легенду о нашем «братстве», она как бы
являлась в глазах труппы моей косвенной родственницей, что меня коробило, поскольку заврались мы глупо и никчемно с подачи Валеры, с его порыва, продиктованного то ли симпатией ко мне, то ли желанием обрести младшего близкого человека под своей опекой. Валера вообще был человеком порыва и сиюминутных страстей, должных неуклонно воплощаться в реальность, даже в очевидный урон себе самому. Правду о наших якобы родственных отношениях знал Высоцкий, отреагировав на эту аферу безразличной ремаркой «Ну-ну».— Как Валера? — спросил я Нину, столкнувшись с ней на входе в театр.
— Твой друг, — веским голосом, словно пробуя на вкус слова, произнесла она, — находится дома. Лежит пьяный у батареи. — И, поджав губы, будто я был виновен в этаком состоянии ее супруга, скрылась за дверью служебного входа.
Но это — ладно, бывает. Но вот уже за кулисами, в закутке, я случаем, краем глаза, из-за угла, узрел ее в объятиях Лени Филатова, и их поцелуи — украдкой, жадные, нежные, ненасытные, заставили меня отпрянуть в коридор в ошеломлении путаных мыслей… Вот так да!
Я действительно находился в смятении. Я понимал, что виной всему Валера с его похождениями на стороне, «подарками» Нине, запойными историями, пренебрежением к ее пожеланиям и капризам, да и вообще несоответствием натур: своей сибирско-мужицкой и ее — рафинированной москвички из интеллигентной семьи. Но чтобы пробежавшей между ними черной кошкой, а вернее, котом, оказался проворный Леня Филатов…
И что делать? Закладывать Нинку я не собирался, но за друга все-таки было обидно… И как теперь нам общаться втроем в его доме, в театре?
В этих растрепанных чувствах и мыслях я навестил гримерку с тремя персонажами, в ней обитающими: Высоцким, Шаповаловым и Бортником.
Все были в сценических костюмах: Высоцкий в мундире и галифе, как исполнитель роли Керенского, Шаповалов в одеянии революционного балтийского матроса, Ваня Бортник — в красноармейской гимнастерке.
— Тебе, Володя, — говорил Шаповалов, имеющий в закулисье кличку Шопен, ибо единственный в труппе обладал высшим музыкальным образованием по классу духовых инструментов — надо в этой песне после первой строки использовать аккорд си-бемоль, а ты уходишь выше…
— Че? — спросил Ваня Бортник, приподнявшись со стула. — Какой бемоль?
— Вот именно, — отозвался Высоцкий, скосившись на зеркало гримерного трюмо и припудривая щеку. — Меня народ без всяких твоих бемолей прекрасно понимает… — резко поднялся, подмигнул мне, хлопнув меня по плечу своей маленькой, пухловатой кистью руки, и ушел на сцену.
— Ну, — сказал Ваня Бортник, глядя на меня, — чего такой кислый вид?
Помедлив, я ответил так:
— Узнал, что жена близкого друга изменяет ему с нашим общим знакомым.
Повисла пауза. Народ переваривал информацию. Гремел в динамиках завораживающий голос Семеныча, доносившийся со сцены.
— И теперь ты раздумываешь, поставить ли тебе в известность о данном факте своего товарища? — предположил Шопен.
— Роль доносчика — роль второстепенная, характерная, но запоминается порой лучше роли главного героя, — закидывая ногу за ногу, молвил Бортник.
— Трепачи вы! — сказал я в сердцах. — Хотя и взрослые люди.
— А ты выпей сто грамм, успокойся, — сказал Шопен.
— А ты налей, — сказал я.
— А может, выскочишь за бутылочкой винца? — обратился ко мне Бортник.
— Выскочу, но у меня денег — на метро и трамвай…
— Я тоже пустой, — развел руками Шопен. — У денег один недостаток: это их недостаток…
В гримерку вкатился разгоряченный Высоцкий. Распахнул окно. Покопавшись в кармане пиджака, вытащил пачку «Мальборо», прикурил, облокотясь на подоконник.
Я стрельнул у него сигарету. Следом — Бортник.
— Пожалуй, закурю тоже, — сказал Шопен. — Володя, расщедрись…