Навола
Шрифт:
— Унижают? — Голос калларино стал мрачным. — Унижают?!
Я понимал, что он теряет контроль над ситуацией. Я испытывал удовлетворение, слушая, как грызутся эти люди, даже если они грызлись из-за того, каким способом со мной расправиться. Они не были друзьями. Их с трудом можно было назвать союзниками. И было приятно наблюдать, как они ругаются, лишившись общего врага. А особенно приятно было видеть, как теряет контроль калларино.
— Ай, Борсини, — сказала Фурия, — вы точно птица каури, нашедшая изумруд. Схватили вещь, показавшуюся вам ценной, и крепко держите — не потому, что она вам дорога, а лишь для того, чтобы не досталась другим. Вас слишком волнует, что думает этот человек или чего хочет тот. Вам даже не нравится раб, но вы все равно в него вцепились.
Воцарилась тишина.
Я вслушивался в эту тишину и гадал, есть ли шанс, что слова Фурии возымеют действие, будет ли мне житься у нее лучше — или стоит пожелать быстрой смерти от руки калларино. Я стискивал в кулаке нож для мяса. Если калларино решит меня убить, я буду драться. Я могу забрать его с собой...
— Най. — Калларино откашлялся. — Най. Я так не думаю. Вы ошибаетесь, сиана Фурия. Этот раб еще принесет мне пользу. Но вы правы в другом, и я это признаю. Это существо действительно больше не радует меня. Больше не забавляет.
С изумлением я услышал, как удаляются его шаги. Скрипнуло кресло, звякнули щипцы. Я понял, что он ест. Ест, как будто ничего не случилось. Он произнес с набитым ртом:
— Эта идея с примером, Гарагаццо. Она мне нравится. Но думаю, мой маленький сфаччито слишком тощий, чтобы сделать из него хороший урок. Думаю, лучше сперва его откормить.
— Едва ли нужно откармливать его, чтобы четвертовать, — заметил Гарагаццо.
— Но, мой дорогой друг, это слишком просто. — Щипцы звякнули о тарелку, и калларино прожевал новый кусок, затем поставил бокал. — Он должен получить урок, достойный его оскорблений. Его язык оскорбляет меня. Я отрежу язык и скормлю ему.
Сидевший рядом с Аллессаной торговец шумно втянул воздух. Какая-то женщина за столом неуверенно хихикнула. Я слышал, как калларино жует. Все молчали. Все смотрели на него.
Наконец Сивицца сказал:
— Языки не становятся толще от еды.
— Ай. Верно. — Калларино отложил щипцы. — Языки не толстеют. Но мы откармливаем свиней не ради их языков.
Пауза. Глоток вина. Я слышал, как он всасывает вино сквозь зубы, наслаждаясь вкусом. Его бокал снова стукнул о стол.
— Но мне нужна симпатичная, упитанная свинья, потому что я не собираюсь ограничиться его несдержанным языком. Каждый день буду отрезать по кусочку от жирной тушки и поджаривать. Я заставлю его нюхать запах собственной жареной плоти — и буду кормить его исключительно им самим, и научу его пускать слюну, когда мы будем разжигать угли.
Его слова набирали мощь, текли все непринужденнее. И пока он говорил, вокруг него словно собиралась некая сила, как туман собирается над рекой Ливией.
— А когда я обучу моего раба, — продолжал калларино, — я подвешу клетку с ним на Куадраццо-Амо. И скажу всем людям, что приспешники Регулаи по-прежнему замышляют против Наволы и мы должны их переловить. И потребую, чтобы все великие имена Наволы, все, кто любит нашу республику, доказали свою преданность.
Это была ужасная сила. Ощущение неизбежности. Неоспоримости. Непреложности. Я понял, что это страх. Сила страха. У Калларино есть сила, которой я так и не смог овладеть.
— Я отрежу кусочек, чтобы все видели. И Сотня имен отрежет по кусочку, чтобы все видели. И имена за этим столом — если они добрые, преданные наволанцы — тоже отрежут по кусочку, чтобы все видели.
Собравшиеся за столом люди, которые собачились, протестовали и высмеивали калларино, теперь хранили молчание. Остался лишь один голос и одна власть: Борсини Амофорце Корсо, правитель Наволы.
— Каждый архиномо отрежет кусочек, и мы поджарим его жирные ягодицы, закоптим бедра, выдернем ребра, запечем щеки и засолим пальцы — и он будет питаться самим собой, пока не превратится в жирного извивающегося червя, алчущего
пищи и не способного остановиться... И все равно мы не убьем его, потому что, сиана Фурия, вы правы: это было бы напрасной тратой. Нет, мы оставим его в подвешенной клетке напоминанием о том, к чему приводит измена Наволе. А потом я уморю его голодом. Червь Регулаи будет умирать медленно, безрукий и безногий, корчащийся, отчаянно желающий сожрать еще хотя бы кусочек себя. Так будет наказан раб, и так Навола станет единой.На стол словно опустилась пелена. Гости неловко шевелились, потрясенные жестокостью того, что предлагал калларино. Однако разделения власти больше не было.
— Вы одобряете, моя дорогая? — спросил калларино, возвращаясь к трапезе. — Это меньше похоже на поспешность и больше похоже на план?
— Это... — Казалось, Фурия не может подобрать слов. — Это выглядит приемлемо.
— Я очень рад. Мне бы не хотелось, чтобы кто-то решил, что я не делаю полезные примеры из своих врагов.
Глава 58
Калларино снова бросил меня в темницу, но теперь Акба каждый день приносил мне обильную пищу, сдобренную дорогими специями.
— Еда со стола самого калларино, — ворковал Акба. — Кушай, моя свинка. Толстей, моя свинка.
Толстей, моя свинка.
Фаты свидетельницы, я ненавидел этого человека. И еще больше ненавидел самого себя, когда сдавался и ел.
Я по-прежнему был голодным, а потому, конечно же, ел, хотя меня и переполнял ужас. Потом я переставал есть, борясь с соблазнами сладких пирогов, густых похлебок, бараньих ног, — и тогда пища накапливалась, и приходили крысы, и я, самая крупная крыса, дрался с ними за еду.
Калларино крыс. Парл грызунов. Султан вредителей.
Я болтался между жердями голода и изобилия, аскетизмом босоногого монаха и чревоугодием Калибы. Я сражался в битве человеческого достоинства и волчьих инстинктов.
Наконец, раздувшись от еды и испытывая отвращение к самому себе, я решил хотя бы лишить калларино удовольствия. Он не осуществит придуманные им пытки. Я возьму под контроль свою волю. Я не стану принимать его угощения. Я заморю себя голодом.
И я начал голодать.
Мне приносили пищу. Крысы хорошо питались. Но моя воля была крепка, и я ушел.
Я обратился внутрь себя, погрузился в свою душу и воспоминания.
Мой голод рос.
Мое сосредоточение тоже. Я погружался все глубже.
Акба кидал еду между прутьев.
— Толстей, моя свинка, толстей, — ворковал он, но я не отвечал, потому что был далеко.
Я стоял на пирсе Большого порта Наволы, чувствуя поцелуи свежего ветра, дувшего над волнами, пахшего солью и рыбой. Я бродил по весенним холмам, среди пурпурных и желтых цветов. Я пробирался через леса Ромильи, по палой осенней листве, ощущая влажный холод и плодородный перегной конца сезона. Я искал грибы, и выслеживал лис, и был далеко.
Из земных недр, обратившись к памяти, я поднялся в верхний мир — и скрылся в нем.
И там было что исследовать.
Я тренировался с мечом в садах под присмотром Агана Хана, снова и снова, чтобы отточить движения. Я писал грязные, похотливые стихи для Филиппо ди Баска да Торре-Амо. Я гонялся за Ленивкой по палаццо, а слуги кричали нам вслед: «Будьте осторожнее!»
Я построил палаццо в своем сознании, гуляя по нему, как в начале моей слепоты, воображая каждый шаг, восстанавливая и добавляя все новые детали, заставляя карту в моей голове наполниться жизнью. Палаццо встал и расцвел вокруг меня. Я мог оказаться в солнечном саду с травами, или в куадра рядом с журчащим фонтаном Урулы, или в уединении моих палат. Я мог заглянуть на кухню и стащить яблоко. Все эти места я нарисовал в мельчайших подробностях в своем разуме. Добавил цвет ко всем былым ощущениям, отточил их при помощи сосредоточенности и одержимости, которые обрел в своей глубокой яме.