Не измени себе
Шрифт:
И тут Борис понял, что он оглох. Он прижал ладони к раковинам и резко отдернул их.
Ничего.
Попрыгал сначала на одной ноге, прижав ладонь к уху, потом на другой…
Ничего.
Расставил ноги, положил руки на пояс и стал раскачиваться из стороны в сторону. Так всегда делал, когда хотел откачать из ушей воду, чтобы восстановить слух.
Опять безуспешно…
Как же это так?
Пришла мать — она действительно ходила на рынок — и что-то сердито начала ему выговаривать. Вчера Борис едва добрался до дому. Почти на двадцать километров в сторону от Улагина унесло лодку. Ни брат Сашка, ни мать еще не знали о том, что днище у лодки проломлено. Но тем не менее Борису крепко влетело, правда, в основном на словах, если не считать подзатыльника старшего брата. До рук в семье Дроздовых никогда не доходило. Поэтому Сашкин подзатыльник сразу же оборвал нудную сцену — это было пределом наказания. И другим членам семьи стало жаль измученного и сгоравшего со стыда парня…
Сейчас было ясно: мать продолжала старое, вчера не договоренное. Борис, еще не успевший отойти от умывальника, смотрел на мать, стоявшую на ступеньках крыльца, видел ее шевелящиеся губы, смотрел на сошедшиеся у переносья брови, которые она всегда грозно хмурила, когда хотела показать, что сердится. Но это было скорее смешно, чем страшно. Лицо оставалось добрым, родным.
— Мама, я ничего не понимаю. Оглох я,— виновато улыбнулся Борис.
Мать с досадой махнула рукой, что-то сказала и, повернувшись к нему спиной, заспешила в дом. И вдруг круто обернулась, встревоженно стала вглядываться в его лицо.
Еще сердясь, она сделала шаг, другой и опять что-то спросила его.
— Ничего не слышу, мама. Не думай, я тебя не обманываю.
И только после этих слов в глазах у матери мелькнул страх. Она взяла обеими руками его голову, резко наклонила к себе (сын уже перерос мать) и прокричала что-то в самое ухо. Ее голос едва-едва пробился сквозь толщу тишины, понять же, что она говорит, было невозможно.
— Нет, мама, не слышу. Только чуть-чуть.
Мать будто онемела. Потом встрепенулась, схватила за плечи Бориса и стала трясти, что-то выкрикивая. Борис с недоумением смотрел на нее.
И мать поняла… Она прижалась к нему головой и тихо заплакала. Потом с трудом оторвалась, дрожащей рукой вытерла почему-то не глаза, а рот и заспешила в дом. Через минуту она вышла на крылечко, сделала знак рукой:
«Жди меня здесь. Я скоро вернусь».
Минут через десять она возвратилась с Сашкой, их старшим, заменившим отца после его смерти. Но что мог посоветовать брат! Ехать в Москву? Денег на это не было.
Единственное, что они могли сделать — немедленно отправиться в местную больницу.
Их принял седой сухонький старичок.
«Не купался ли вчера потным?» — написал он на листке бумаги.
— Купался,— ответил Борис.
Доктор укоризненно покачал головой.
«А когда плыл к берегу, чувствовал озноб?»
Кто его знает. Кажется, чувствовал. Ему вообще как-то не по себе стало примерно часа через полтора после того, как их выбросило на берег. У него действительно мурашки по спине ползали, но тогда Борис не обратил на это особого внимания, добраться бы до дому.
Да неужто из-за этого можно оглохнуть? Чепуха какая-то!
А врач тем временем начал о чем-то расспрашивать мать и старшего брата. Расспрашивал долго и все, что узнавал, записывал.
Так закончились крушением великолепные планы двух отважных путешественников.
Пришлось сознаться старшему брату, что «каравелла» «сидит» на камне. К удивлению Бориса, Сашка к этому отнесся довольно спокойно.
— Возвратилось бы здоровье, десять лодок построим…
Эти слова Борис не услышал, но по его лицу понял,
что тот сказал. И вообще, как ни подавлен был в эти дни Борис, жизнь брала свое. Он волей-неволей стал приспосабливаться к своему странному и мучительному состоянию. Движение губ, выражение глаз, нахмуренные брови или, наоборот, вскинутые вверх, надломленные в раздумье, жесты — за всем этим теперь Борис следил внимательно.
Старший брат на другой же день перевез лодку домой. На «каравеллу» грустно было смотреть.
— Отремонтирую,— твердо сказал Сашка и улыбнулся.— Только поправься, Борька. И путешествие разрешу, и лодку подарю. Еще лучше сделаю.
А вечером того же дня, когда перевезли «каравеллу», к Дроздовым явился Пашка с корзиной в руках и молча сунул ее матери Бориса.
— Это что такое? — мать в недоумении уставилась на Зыкова.
— Его рыба.— Пашка ткнул пальцем в дверь чуланчика, где спал Борис.
— Откуда у него рыба?
— Ну… вместе поймали.
— А почему он сам не принес?
— Всяко бывает.— Пашка усмехнулся.— Психанул малость.
— Что-то я не разберу…
Мать развязала корзину, открыла ее, ахнула:
— Батюшки мои! Осетрина! Тут же целый пуд…
— Ровно половина рыбины.
— Господи боже мой, да когда же это вы успели?
— В тот день. Когда же еще…
— А что ж Борька ничего не сказал?
— Он скажет, дожидайся…
Мать с удивлением смотрела на Пашку. Она хорошо знала и его самого, и его семыо и чувствовала — чего-то парень не договаривает. Под осетриной оказались подлещики и еще какая-то рыба. Осетрину мать положила на стол. Наклонилась, понюхала. Обнюхала и остальную рыбу, лежавшую на дне корзины.
— Присолены,— отметила как бы про себя.— По-хозяйски сделали…
— Мама постаралась.
— Она-то и послала тебя?
— Не… Я сам. Вот ей-богу, сам я.
— Мать присолила… Хорошая она у вас, душевная. Эх, не тот Варьке мужик достался… — и умолкла, поняв, что нехорошо корить отца при сыне.
Всем па их улице было известно, как горько жилось Варваре Зыковой. Она пришла в дом к Порфирию с маленьким узелком. Порфирия Зыкова, перед самой революцией «выбившегося в люди», Октябрь потряс основательно, по революция, в общем-то, кончилась для него вполне благополучно. Хоть и жаден был Порфирий Иванович, однако