Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Не могу больше
Шрифт:

Мэри смирилась с тем, что отныне эта спальня её, и только её. И с тем, что даже кокетливые подушечки теплых пастельных тонов не в силах создать иллюзию безмятежного счастья, а их синтетическому уюту никогда не согреть холодного ложа обделенной любовью женщины.

Отчаяния при этом она не испытывала. И причина на то была: в её изболевшейся душе тихо зрела надежда. Несбыточная? Возможно. Безумная? Да. Но кто с уверенностью может сказать, что сбудется завтра, и что не сбудется никогда? В конце концов, каким бы недосягаемым и призрачным горизонт ни казался, каждый не раз и не два пересекал его тонкую линию.

Мэри мечтала, неустанно и страстно, что наступит благословенный день, когда

её недосягаемый горизонт будет пересечен. Навсегда покинув эту убогую конуру, она поселится в чистом, просторном доме, где высокие окна широко распахнутся навстречу свету и наполнят им каждую комнату. Где, едва заслышав шорох отпираемой двери и поступь усталых шагов, она бросит все дела, пригладит пушистые пряди, и её маленькие босые ножки радостно побегут по теплому полу.

Ты уже дома? Устал? Голоден? Ужин почти готов. Я люблю тебя, Джон.

Чем отрешеннее становился муж, тем ярче сияла мечта, обрастая новыми подробностями будущей замечательной жизни. Однажды Джон непременно поймет, что все его нынешние горести смешны и нелепы, что противоестественно любить и желать мужчину. Омерзительно. Грязно. Что это всегда кончается плохо. Глаза его распахнутся и наполнятся ужасом: как я мог?! Он раскается и будет молить о прощении. А любящая, терпеливая Мэри снисходительно и щедро простит. И забудет обиду. А потом шепнет на ушко: «Помнишь, любимый, мы собирались отсюда уехать? Не передумал? Я приглядела миленький домик в парковой зоне».

Годами накопленных средств хватит на любую причуду: Мэри была весьма состоятельной женщиной. Открывая на имя дочери счет, Артур Морстен не поскупился. Даже мертвый он заплатит сполна за разбитое сердце своей малышки — самое время.

Ах, папа, папа. Твои губы были так бесформенно жадны. А его руки так грязно грубы. Думаешь, я забыла? Возле нашего дома обязательно раскинется сад — густой, пышноцветный Эдем. Но маргаритки и жимолость я посажу в нем сама…

Этим она и жила. С этим засыпала, с этим встречала рассвет. И хорошо, что рядом не было Джона, его сдавленных стонов и беззвучного плача, к которым она так и не успела привыкнуть. Под аккомпанемент укрощаемой страсти мечтать было бы сложновато.

Интересно, он всё ещё хоронит его? Или трахает?

Что происходило на старом диване, когда Джон закрывал глаза и погружался в свой изнуряющий бред, с головой укутавшись пледом цвета бордо?

Не важно. Важно, что не ушел. И не уйдет уже никогда, теперь Мэри знала это наверняка. Горька победа? Горька. Ну что ж, эту горечь она заглушит восхитительными пирожными с шоколадным кремом и миндальным крошевом, что так нежно тают во рту. Слаще всякого поцелуя.

Оставаться нетронутой было даже приятно. Воздержание будоражило, придавая её красоте терпкий привкус таинственности, маня и привлекая заинтересованные взгляды мужчин. Достаточно легкой полуулыбки, призывного взмаха ресниц… Ну уж нет. Ни за что. Только Джон. Единственный. Горящее томлением тело постепенно нальется такими жгучими соками, что однажды он утонет в них, позабыв обо всем на свете. И уж тем более о своем греховном падении. Пусть это наступит не завтра — Мэри умеет ждать. Влага её вынужденного целомудрия будет горячей, обильной, и Джон обезумеет, проникая в неё рукой. Как тогда, в первый их раз.

Время лечит. Затянутся раны, притупится боль. А потом придет осознание, покаяние и радости бытия, мысленно уготованные Мэри их маленькой дружной семье. Они ещё достаточны молоды, чтобы начать сначала. Столько восхитительных лет впереди. А в жизни чего только не случается, боже ты мой. Такие невиданные страсти кипят, а потом на смену им приходит благодатная тишина.

Итак, душ — прохладный, бодрящий, усмиряющий тоскующее

по нежности тело. А вот кофе непременно горячий. Две чашечки перед завтраком и оживят, и укрепят дух.

Бесшумно минуя гостиную, она кинула на спящего Джона насмешливо-теплый взгляд.

Зачем тебе это надо, милый? К чему тиранить далеко не юное тело продавленным лежаком? Ну ничего, ничего, потерпи, раз уж такой упрямец. Устраивай своим ни в чем не повинным косточкам неоправданную экзекуцию. Придет день, и я уложу тебя на белые простыни. Ты вольно раскинешься, наслаждаясь удобством и небывалым простором. И твоя безграничная благодарность согреет мне душу.

— Джон. Джо-он. Пора.

Начинается твоя маета — очередной забег на два дома. Доброе утро, мой дорогой.

*

Три недели как триста лет.

Двадцать один гребаный день добровольного самоистязания и непроходящей тоски.

Кто ты теперь, Джон Хэмиш Ватсон? Не муж, не любовник… Пьяно шатающаяся, мрачная тень с посеревшим лицом и ввалившимся животом. Никто.

Где твой дом?

До смерти осточертевший диван стал символом его новой жизни. Жизни, которую выбрал сам, не умея смело рубить сплеча. Загнал себя в чертов тупик. На этот чертов диван. Каждую проведенную на нем ночь Джон ненавидел. Наступления каждой следующей откровенно боялся.

Его ослабленный усталостью мозг пожирали кошмары. Они наполняли сновидения какофонией режущих звуков и нестройным хороводом кроваво-мутных картин. Джон воевал. Было страшно, больно и тошнотворно. Невыносимая вонь и неясные, серые силуэты то ли ещё живых, то ли давно уже сгнивших. Они повсюду, их такое несметное множество, что не протолкнуться. И не продохнуть. Мелькают, хрипло дышат в затылок, прожигая фантомными взглядами. А потом его убивали. Пуля вгрызалась в прокопченное дымом и смрадом тело, но не пониже ключицы — туда, куда ей и положено было вгрызаться. С тонким свистом влетала она в центр грудной клетки. Проворачиваясь в дикой свинцовой пляске, разрывала кожу. А потом с глумливой радостью дробила в мелкую крошку длинную, плоскую кость. Но не это было самым ужасным. Подстрелили? Ну и черт с ним. Не впервой. Самым ужасным были рыдания и малодушный скулёж. Бухаясь на колени перед невидимым палачом, Джон униженно умолял пощадить и не добивать его слишком больно. Он корчился у призрачных ног, глотая едкую пыль, и бормотал, бормотал что-то бессвязное о великой любви, слишком прекрасной для такого урода, как он.

Просыпался Джон от собственных всхлипов — намертво вжавшись щекой в подушку и подтянув колени к груди. Живой. Но грудь болела так сильно, что он вновь и вновь ощупывал волглую майку в поисках сквозного ранения. Плюшевый плед не спасал — озноб пробирал до самого сердца, и Джон одиноко дрожал, наяву готовый рыдать и скулить от невыносимой тоски. Заглушая постыдные вздохи, он кутался с головой в покрывало, и, постепенно согреваясь и успокаиваясь, вновь погружался в сон, короткий и относительно спокойный.

– Джон. Джо-он. Пора…

Мэри заботливо будила его каждое утро, хотя Джон никогда не нуждался в подобной заботе. Он не нуждался даже в будильнике, доверяя внутренним, самым точным в мире часам, и очень редко опаздывал. Тем более сейчас, когда из дому его гнало лихорадочное нетерпение, когда забежать к Шерлоку перед работой стало отправной точкой его нелегкого дня. Увидеть, переброситься парой слов, и… черт возьми, он так и не смог устоять… поцеловать в губы.

Ради поцелуя Джон готов был загнуться, потеряв последние силы. Да, последние, потому что, к чему притворяться, стоит признать горькую истину, его выносливости не хватило даже на несчастные три недели, и устал он неимоверно, находясь на физическом и моральном пределе.

Поделиться с друзьями: