Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Негатив. Портрет художника в траурной рамке
Шрифт:

Первое время после похорон она держалась только на чудовищных дозах кофеина и на алкоголе. «Я ничего не умею, я умею только любить, а любить некого», — говорила она. Она перестала ходить в редакцию «Московских новостей», где была обозревателем на полставки, и ездить в конноспортивный манеж, где работала тренером, тоже на полставки, и ее в конце концов уволили и из газеты, и из манежа.

А тут еще у нее случился скандальный конфликт с Кариной, бывшей лучшей подругой и дочерью Эльве, — из-за квартиры. Карина при всей своей мягкой женственности в каких-то случаях становилась по-бабски зла и упряма, — особенно если думала, что ее хотят ущемить в правах или обидеть. Вскоре после смерти отца она разошлась с очередным мужем — немолодым российским послом по особым поручениям (за которым была замужем после развода с молодым генералом-ракетчиком), вернулась из Парижа, где прожила лет пять, спокойно приехала все в ту же родительскую квартиру на

Ленинском… и выгнала оттуда свою бывшую подругу Дашулю: по вечной интеллигентской беспечности, у той брак с Эльве не был зарегистрирован — всё им некогда было, всё судьбами человечества заняты были.

И осталась Дашуля в Москве без крыши над головой и без дела и в конце концов снова оказалась в психушке. Чтобы вытащить ее оттуда и как-то устроить, Закутарову пришлось купить ей квартиру (благо в то время еще недорого было). А чтобы было, кого любить, привезти из Черноморска сына, верзилу-десятиклассника, до той поры жившего постоянно у дедушки с бабушкой. Закутаров не был уверен, что всё, что он для нее делает, ей действительно нужно. Возможно, он многого в ней не понимал или, вернее, не ощущал, — например, ее способности любить, ее самоотдачи в любви, что, видимо, так хорошо почувствовал нежно любивший ее Эльве. Но одно Закутаров понимал совершенно определенно: если бы тогда в Черноморске они остались вместе, он прожил бы совсем иную жизнь. Прожил бы в ощущении, что предал свою судьбу, отступился от предназначения. Да нет, долго с таким чувством не проживешь: или погибнешь, или все-таки вернешься на предназначенную дорожку.

Впрочем, и Дашуля всегда интуитивно чувствовала, что она ему не пара. И не потому, что она, умная и красивая девочка Даша Жогло, не годится ему. А потому, что в этом мире ему вообще нет пары. Может быть, она как-то подсознательно боялась его и поэтому не могла расслабиться даже в постели? Нет, словами она не умела объяснить эти свои ощущения.

И лишь однажды подсознательное проявило себя… В вагоне поезда, когда он в отдельном купе вез ее в Москву к Эльве и она, только-только из больницы, мучилась вызванной лекарствами неусидчивостью и все время мелко-мелко топталась на одном месте — то в купе, то в коридоре вагона, — а он сидел на нижней полке и читал, она вдруг остановилась над ним, взявшись руками за верхнюю полку, и начала какой-то бессвязный рассказ, что, мол, недели две назад, в самый острый момент болезни, ей было видение: в ослепительном сиянии явился ей Некто, и она услышала Божественный глас. Речено было что-то о Закутарове, — и речь была как яростная музыка (она так и сказала — «яростная»). Все это было так въявь — и в ушах, и перед глазами, — что она страшно испугалась, и хоть и расслышала реченное и даже вроде все поняла, но тут же смысл сказанного смешался в ее памяти, и осталась только долгая протяжность какой-то одной божественной ноты и всеохватное, наполнившее душу сияние. Но звучание постепенно стихало и сияние меркло. «Запомни, запомни, запомни!» — как многократное эхо осталось в ее сознании. Но и эхо постепенно слабело и заглушалось гулким, разрывающим грудь и отдающимся в голову сердцебиением… «Ты меня прости, но я ничего не запомнила», — сказала она Закутарову и снова мелкими-мелкими шажочками вышла в коридор, но минут через пять вернулась, встала в двери: «Кажется, что-то вроде того, что ты — судьба России… Что-то слишком, да?»

Поезд шел где-то в южной степи, и он, подняв глаза от книги, слушал ее и смотрел в окно и подумал, что эти безлесные украинские пейзажи удивительно невыразительны и пошлы, как базарные коврики с тополями и лебедями, и снимать здесь абсолютно нечего… Ей он тогда ничего не сказал, только пожал плечами. Все, что она, ослепленная сиянием, могла услышать, он и сам знал. Без всяких видений. Только никогда никому не говорил об этом.

12

Саднящая тоска, накатившая как удушье в те пять минут, что он провел в дверном проеме черного вонючего и дымящегося сарая, в какой превратилось его изысканно обставленное и удобно обустроенное ателье (а вместе с ним, как ему на миг показалось, — и вся его жизнь), теперь хоть и приутихла немного, но все-таки продолжала теснить сердце даже и после того, как он прошел пешком километра два с лишним от квартиры на Ленинском до своего офиса. Он хотел думать о чем-нибудь другом, но ничего отрадного в голову не приходило, сознанию не за что было зацепиться. Вот вспомнился вчерашний идиотский вечер на телевидении…

И вдруг его осенило, и он даже остановился, на миг замер на тротуаре перед дверью своего АПРОПО. Господи, да никакая она не Алена и не Гросс никакая, эта вчерашняя журнал источка! Ну конечно же! Вот кто она: Ленка она Большова, дочь Шурки Большовой из деревни Кривичи Северопрыжского района, в доме у которой Закутаров прожил два с лишним года ссылки, и Ленке, Леночке, Ленюсе тогда было пять годочков, и он держал ее на коленях и играл с ней: «По кочкам, по кочкам,

по ровной дорожке, в ямку — бух!» — и она, оговариваясь, стала называть его папой, и это было понятно, потому что он давно уже спал с мамой в одной постели («в ямку — бух!»). Она ведь и лицом похожа на мать, — если бы, конечно, он с самого начала повнимательнее пригляделся.

Еще вчера, когда перед «Свободным словом» в «предбаннике», где перед эфиром собираются все участники, она подошла к нему и сказала, что родом из Северного Прыжа, и что помнит его с детства, и что вообще в Прыже многие его хорошо помнят и гордятся им, он мог бы, хоть немного порасспросив, сразу сообразить, кто она, эта Алена Гросс. Но ничего он не расспрашивал. Слушая вполуха, он решил, что эта хорошенькая маленькая удивительно юная женщина, прямо-таки подросток, как раз и есть одна из тех, «кто им гордится» — и для кого это повод, чтобы вот так вот в поисках приключений подойти к известному человеку, а при удаче и лечь с ним в постель (он, честно говоря, не прочь, но сейчас не до этого). И хотя она говорила еще что-то о знакомстве с каким-то священником, отцом Андреем, он и это пропустил мимо, — не сразу взял в толк, что отец Андрей — это Кукура.

Не слушая ее, отвечая невпопад, он в то же время внимательно, сосредоточенно наблюдал, с кем и как общается ведущий «Свободного слова» Славик Густер. Складывалось впечатление, что против него, Закутарова, готовится какая-то провокация: зачем-то в передачу был приглашен «отвязанный правозащитник», маргинальный публицист Прудон, склонный, как известно, к безобразным публичным скандалам. Этот крупный, массивный, одышливый мужик с темным нездоровым лицом был вечным недругом Закутарова, вечно вступал с ним в словесные стычки. Теперь он стоял перед Густером и что-то оживленно втолковывал, показывая на Закутарова через плечо. Что именно он говорил, слышно не было, но слова «холуй» и «подонок» доносились отчетливо… Закутарова позвали в гримерную, и он с облегчением извинился перед собеседницей.

Пошел эфир. Как и было запланировано, драчка развернулась по поводу президентской политики. Желающих нападать было, как обычно, предостаточно, и ведущий передачи Славик Густер расчетливо пригласил именно Закутарова — представлять президентскую сторону. Приглашение вполне естественное: все знали, что основные направления правительственной стратегии были разработаны при участии, а иногда и под руководством Закутарова, который начал работать с нынешним Президентом задолго до того, как тот был избран.

Все, конечно, знали и то, что Закутаров теперь не кремлевский советник, но именно это делало его суждения еще более объективными и непредвзятыми. И он вроде говорил, как всегда, спокойно, точно и убедительно… Но после него микрофон дали оппозиционному публицисту Прудону, и тот, вместо того чтобы говорить по существу, вдруг заявил, что это безобразие, что Густер вместо людей ответственных и при власти приглашает к полемике холуев, «типа вот этого господина, который, как мы помним, предложил изменить Конституцию и продлить срок правления своего хозяина до бесконечности… И еще… Я лично никогда не могу всерьез слушать его доводы, потому что волей-неволей вспоминаю, что двадцать лет назад он сдал своих товарищей по журналу «Мосты»… Дорогой Славик, ну зачем вы выводите на экран эту сытую циничную физиономию?» И это было сказано в прямом эфире, на всю страну!

Все мы задним умом сильны, и теперь-то Закутаров знал, как надо было поступить: надо было спокойно сказать: «Сейчас объясню, что как и что почему», — подойти к этому Прудону и дать ему по физиономии, тут же в прямом эфире, чтобы вся страна видела. Это была бы хорошая точка, после которой ему, Закутарову, конечно, уже никогда не следовало появляться на телеэкране — пусть бы его таким все и запомнили. Но он никогда не был силен в прямых, очных стычках и здесь растерялся и стал говорить, что подобные приемы полемики «нам, диссидентам» хорошо знакомы со времен провокаций КГБ. И Славик Густер растерялся (или это была запланированная растерянность?) и вместо того, чтобы выгнать Прудона с передачи или хотя бы лишить его слова за грубое нарушение этических норм, что-то промямлил и тут же дал слово кому-то другому, кто заговорил о вещах посторонних, и дальше передача пошла своим обычным чередом. Проехали.

И когда все окончилось, никто не подошел к Закутарову сказать, что это безобразие. И сам Густер не извинился (впрочем, что толку было бы в его кулуарных извинениях — оскорбления-то прозвучали в прямом эфире на всю страну). И только эта милая маленькая женщина подошла и, глядя на него снизу вверх глазами полными слез, вдруг как-то по-матерински погладила его по щеке и сказала, что он, Закутаров, молодец, а Прудон и Густер просто негодяи. И тут уж ему было не до расспросов: и хотя внешне он выглядел спокойным и даже ее успокаивал, говорил, что такие стычки — норма политической борьбы, на самом-то деле в душе у него был полный разброд, и ему в этот момент нужны были две вещи: женщина и алкоголь. Любая женщина и любой алкоголь.

Поделиться с друзьями: