Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
План этого преступления вынашивался Ценским долго. В опубликованной в 40-м году «Моей переписке с А. М. Горьким» Ценский сообщает, что при свидании с Горьким он ему будто бы сказал, что Иртышов – провокатор. А как он объяснил ему картину Сыромолотова – об этом история умалчивает. Но одно дело замыслить преступление, другое дело – пойти на него. В том же 40-м году Ценский говорил мне: «Я думаю Иртышова провокатором сделать». Значит, все еще посягнуть не решался. И, значит, первоначально Иртышов был задуман иначе. Испохабил «Хождение по мукам» Толстой, но в «идейные писатели» он никогда и не лез; его Рощин и Телегин Сыромолотову не ровни. Об Алексее Толстом ходил анекдот: будто бы в Москву въезжает белый генерал на белом коне, а «первый рабоче-крестьянский граф» в приливе верноподданических чувств бросается к нему: «Ваше высокопревосходительство! Что тут без вас было!..» Словом, с Толстого спрос невелик. Однако невозможно себе представить, например, чтобы Багрицкий создал
В те годы нужда не стояла у порога дома Ценского. Он выбился из нужды благодаря «Севастопольской страде», был окружен почетом. Его никто не заставлял уродовать свои прежние вещи. Ему никто не мешал претворять в жизнь его замысел – еще раз вступить в соревнование со Львом Толстым и написать эпопею о восемьсот двенадцатом годе. («Я напишу ее по-иному, чем Толстой, – я напишу ее как поэму!» – в 40-м году делился он со мной своим замыслом.) Наверно, это было бы так же нужно, как «Севастопольская страда», но по крайней мере не подло.
А дальше Ценский пустился во все тяжкие, покатился по наклонной плоскости. Он распродавал свое творчество оптом и в розницу. Во время войны из Крыма выслали татар. В послевоенном издании «Вали» Ценский смазал татарский колорит: городской староста Умеров превратился у него в городского старосту Ивана Гаврилыча. В довоенном издании «Вали» было: «Проволокли мимо татарчата на ручных тележках сушняк и что-то пролопотали по-своему громко и весело». В послевоенном издании татарчата заменены ребятишками, и слово «по-своему» выброшено. И становится непонятно, почему Павлику приходится догадываться, о чем говорят ребятишки, раз они говорят по-русски.
В послевоенном издании написанной в 1909 году «Печали полей» (собр. соч., том первый, 1955) Сергеев-Ценский выбросил несколькс абзацев, которые еще сохранялись даже в издании 41-го года, когда религию гнали несравненно яростнее и неутомимее:
«Это была заутреня в старой сельской церкви, непременно деревянной, такой же, как в Сухотинке. Если вслушаться, – слышно бы было, – и Ознобишин слушал и слышал, – как пелась где-то здесь вблизи глубочайшая и красивейшая песня из всех, когда-либо сложенных Богу:
“Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение”.
Издалека, ласково и робко, вступали в русло песни тонкие, как кристаллы снежинок, детские голоса, оплаканные и чистые, – вились и рыдали, и густой синей волной, – вон тою, что была ближе к горизонту, – захлестывали их пожилые, в морщинах:
“Хвалим Тя, благословим Тя, кланяемтися, славословим Тя, благодарим Тя, великия ради славы Твоея“.
Это было нестройно, если вслушаться лучше, и плохо спелись, и слишком туго разгибались голоса, и свечи казались тусклы, а сторож Михей, затопивший печь в притворе, поставил туда подогреть миску вчерашних щей, и деловито пахло ими, ладаном и овчиной, но отчего-то не было для Ознобишина вот теперь, когда он смотрел и думал, ничего святее и выше. И было ясно еще, что Михей, тот же самый, хлопотливый низенький старичок с мощной красной лысиной во все темя, стоит теперь на колокольне и звонит, а звуки плывут вниз и по стенам уходят в землю, и земля гудит под ногами, – вся земля, вместе с озимыми, селами, дорогами, гудит, как огромный колокол навстречу солнцу:
“Во свете Твоем узрим свет”»,В этой же самой повести Ценский сократил цитаты из Псалтири, которую Маша читает над Анной, а то, дескать, количество перейдет в качество, вредно подействует на читательские умы, и число верующих в Советском Союзе, неровен час, возрастет [45] .
На юбилейном вечере Ценского, о котором я упоминал, тогдашний директор Гослитиздата Петр Иванович Чагин мимоходом, без дальнего прицела, скаламбурил и нечаянно оказался пророком.
45
В
вышедшем под моей редакцией двухтомнике произведений Сергеева-Ценского («Художественная литература», 1975) я почти везде восстановил опущенное или измененное в последнем прижизненном собрании его сочинений (1955–1956 гг.)» чего мне не удалось сделать в собрании его сочинений, вышедшем под моей редакцией в издательстве «Правда» (1967).Пришвин произнес на этом вечере две речи. Конец второй я в своем месте привел, а в первой он сравнил Ценского с поющей птицей.
Чагин подхватил:
– Ну, значит, он не Ценский, а Птиценский!.. Впрочем, по-французски-то это выходит не совсем лестно для юбиляра, а, Сергей Николаевич? Petit-Ценский!
Ценский выдержал голод и разруху. Ценский в течение ряда лет выдерживал хулу и глумленье. Он не выдержал богатства и почестей. Но верноподданническими романами он еще утяжелил свою писательскую судьбу: старых читателей отпугнул, а новых если и приобрел, то очень немного, преимущественно таких, которые читают его «Севастопольскую страду», потому что их интересует Севастопольская оборона, и которым безразличен автор и его почерк. Большинство, понюхав «Синопский бой», «Флот и крепость», «Пушки выдвигают», «Пушки заговорили», «Утренний взрыв», идут прочь, ибо это несъедобно, как бариевая каша, как мел. Сергеев-Ценский сам себя превратил не в советского Данилевского, не в советского Всеволода Соловьева, не в советского Салиаса, – всем трем нельзя отказать в остроте сюжетной выдумки, в уменье плести интригу, Данилевскому – в богатстве изобразительных средств, в картинности описаний, – а в советского Шеллера-Михайлова, столь же плодовитого, пухлого, тягучего, пресного, но только пишущего на исторические темы.
Речь, какую произнес о Ценском в 40-м году Пришвин, можно было произнести на официальном банкете не прежде, чем получила официальное признание «Севастопольская страда», – иначе не было бы никакого юбилейного банкета. Обладавший журналистским верхним чутьем, Евгений Петров унюхал в тогдашней международной обстановке своевременность появления такой вещи, как «Страда». Отношения СССР с Англией, Францией и Турцией час от часу портились. Эпопея, доказывавшая, что в войне с коалицией помянутых держав мы в минувшем столетии по существу, в конечном счете одержали над ней победу, и не только моральную, но и военную, неожиданно приобретала актуальность. В 1938 году статью на эту тему влиятельный журналист Евгений Петров поместил в «Литературной газете». В той же статье он сказал гневные и решительные слова о недопустимости травли большого писателя. Некоторое время спустя «Страда» была выдвинута на Сталинскую премию, а в 1941 году Сталинская премия наряду с «Тихим Доном» Шолохова и «Петром Первым» Ал. Толстого была ей присуждена.
Но и после «Страды» Сергеев-Ценский, несмотря на выказываемые им усилия и старания, не всегда умел потрафить. Роман «Пушки выдвигают» (1944) был встречен написанной со знанием дела, на удивление вежливой, однако справедливо вскрывавшей неорганичность этой вещи для Ценского и мягко указывавшей ему на политические ошибки статьей Сучкова в «Большевике». Роман «Пушки заговорили» журнал «Новый мир» отклонил. С ортодоксальной точки зрения, Ценский преувеличил патриотические чувства русского общества в начале первой мировой войны, – он «ревизовал» в этом вопросе Ленина, который из заграничного «далека» судил об этих настроениях с апломбом человека, находящегося в эпицентре событий. Снова заскрипела обмакиваемым в навозную жижу пером Усиевич. И только после войны шайка Пермитиных и Шевцовых, втянув старика Ценского в свою литературно-политическую игру, принялась водить вокруг него хороводы, петь ему величальные песни, и Ценский сподобился получения «высшей награды» – ему был вручен орден Ленина.
Почему же все-таки Ценский так удручающе низко пал? Тут действовала совокупность причин. Нельзя не принять в соображение возраст писателя: его дар начал осыпаться, вянуть и опадать еще до работы над «Страдой». В 1935 году я ахнул, прочитав в «Октябре» новую вещь Ценского «Загадка кокса». Для первой ее главы он взял старый прекрасный, восхитивший в свое время Короленко, рассказ «Небо» – и загубил его.
Маленький мальчик Леня» увидев в цирке» как одного из клоунов били по щекам, воскликнул: «Не надо!» – и своим протестом раскрыл глаза на унизительность варварского этого зрелища «взрослой» публике, которая вслед за ребенком начала громко выражать свое негодование.
На другой день гостивший у Лениных родителей художник «дядя Черный», возвращаясь домой, думал о Лене под шум поезда:
«Было душно и мутно, но дядя Черный не замечал этого так остро, как бывало всегда. Вез с собою что-то радостное» как пасхальный звон, и чем больше всматривался в него, уйдя вглубь глазами, тем больше видел, что это – Леня.
Дядя Черный вышел на площадку вагона, где сгустилась отсырелая ночь и падал равнодушный, жиденький, но спорый, как все осенью» дождь, – и здесь, на свободе, в какую-то молитву к Лене складывались мысли: