Новый Мир ( № 5 2009)
Шрифт:
Мама взглянула на новую квартиру только раз и тут же дала согласие. Как будет в ней располагаться наша не маленькая и не однородная семья, думать было решено после переезда. Ключевой вопрос был решен однозначно: «дальнюю», примерно двадцатиметровую комнату, куда попадаешь из «ближней» и откуда, через другую дверь, попадаешь в ванную, решено было сделать родительской спальней (по старому проекту, гостиницы, она тоже была спальней). Мебель для спальни, между прочим, уже была заказана на одной из фабрик папиного ведомства — больше мама решила не жить с «бирочками», хотя временно часть мебели и взяли из того дома, но только чтобы от нее избавиться. Дальше все становилось сложнее. В оставшейся большой, двадцатичетырехметровой «передней» комнате надо было не только разместить жить и учиться двух подрастающих «разнополых» детей и их няню, больную и заслуженную, но и отвести парадное место для ежедневных трапез (кухни ведь считай что не было) и приема гостей (в их роли должны были выступить все те же участники «складчин», удачно заведенных в Доме на Набережной). В общем-то, это было нереально. Но наша мама была не из тех, кто пасовал перед такими трудностями. Решение было найдено молниеносно, в конце концов, все перемены вместе уместились в те пять месяцев, что я пролежала на ул. Грановского. Какое решение? Да вы, наверное, уже догадались: было решено «отселить» Марфушу...
Была причина —
Сама Марфуша все поняла первой. И сформулировала — по-своему, но четче некуда. «Просто я твоей матери стала не к носу кушинчик», — сказала она, утирая мои слезы, когда Юра сдержал слово и привел меня к Марфуше на Шаболовку, в ее отдельные апартаменты — мрачную каморку в одноэтажном домишке, затерянном среди таких же, как он... Она горевала, скучала, но маму не винила — мама была главная любовь ее жизни, ее первое дитя. Может, пришло время рассказать об этом.
Начало ее истории теряется вдали... Я рассказывала, что мой дедушка, Иван Константинович Дагаев [13] , петербургский адвокат, поставил моей двадцатилетней бабушке, своей жене, родившей ему к тому времени уже вторую дочь (и не уберегшей первую), ультиматум: или она растит ребенка, или, если бабушка ослушается и уедет в Москву учиться, он уходит. Бабушка ослушалась, дедушка ее оставил, а мама, совсем малышка, осталась на попечении своих деда и бабушки, живших всю жизнь в Рыбинске. Дед мамы, Павел Сергеевич Цыганков, был Севастопольский Герой. Это был официальный статус, в отставке после Крымской кампании он получал от царя 100 рублей пенсиона (деньги по тем временам бешеные!). Жена его, мамина бабушка, Маргарита Адольфовна (фамилию она, конечно, носила по мужу, Цыганкова), была урожденной немкой, как следует разговаривать по-русски не захотела выучиться, что нисколько не мешало ей держать в Рыбинске многоквартирный, чуть ли не шестиэтажный, дом, приносивший немалый доход. (Мама рассказывала, что квартиру в этом доме снимала долгое время семья будущего поэта Льва Ошанина и тот в нежном возрасте делил с мамой детские забавы.) Кроме моей бабушки, Марии Павловны, были у этой уважаемой четы еще дочь Нина Павловна и сын Сергей Павлович (по возрасту не берусь их расположить, да и о судьбе их очень мало что знаю). Было у семейства и небольшое именье Кстово, ниже по Волге, где-то ближе к Нижнему. Туда семейство пароходом отправлялось летом. В общем, ничего так жили, неплохо. Ну, дочь, моя бабушка, строптива оказалась и уехала в Москву учиться, зато девочку оставила, на радость своим родителям. Девочка росла красавицей и умницей. Этой девочке, моей маме, названной неукротимым кавказцем Тамарой, исполнилось десять лет в ... 1917 году.
Ну и все. Дальше завертелось все так, что мне теперь ни за что не разобраться, знаю только отдельные эпизоды. Эпизод первый — приезд в Рыбинск отца ребенка, теперь уже московского адвоката. Девочка-красавица не узнала своего батюшку с лицом кавказской национальности (она, надо сказать, и ничуть не была на него похожа), это его впечатлило до самой последней степени. А Иван Константинович, мы знаем, был крут на расправу и скор. Ни с кем ничего не обсуждая и не советуясь, он в одночасье забрал свою красавицу дочь и увез в Москву, сообщив только на прощанье онемевшим бабушке с дедушкой, что даст ей надлежащее воспитание и образование.
В Москве дед занимал просторную квартиру в бельэтаже «богатого» дома на Плющихе, там же располагалась и приемная, где он вел свои адвокатские дела. У входной двери, по обе стороны от нее, красовались, однако, две медные таблички (я их однажды в жизни видела). На одной значилось: «И. К. Дагаев. Адвокат. Частный прием», на второй: «А. В. Дагаева. Дантист. Частный прием». Вот те и на! Дедушка оказался женат! Наверное, серьезному юристу не стоило больших хлопот «заочно» развестись со своей первой женой. Да какие сложности! Он обвинил ее, и справедливо, в ненадлежащем исполнении своих материнских обязанностей. Да и то сказать: когда Иван Константинович появился с инспекцией в Рыбинске, маме уже было десять лет, а учились в университете и тогда не более пяти. Когда мама оказалась в Москве, ей так же по суду было определено «проживание с отцом», и о матери долгое время никто не поминал. Зато была мачеха.
Мачеха оказалась настоящей, то есть злой. Для этого у нее было по крайней мере две серьезные причины. И это не считая того, что муж не только не спросил ее согласия, привезя в дом десятилетнюю девочку, — скорее всего, к такому самоуправству и даже самодурству своего горячего супруга она успела привыкнуть. Но две причины были неодолимы. Во-первых, у Александры Васильевны — так звали вторую жену деда — только недавно родился долгожданный ребенок, сын, и он, естественно, занимал все ее мысли, чувства и время. Во-вторых, и это самое непоправимое, пол-лица Александры Васильевны занимало уродливое, темно-багровое, выпуклое, неровное и в клочках черных жестких волос родимое пятно (невольно думаешь, что эта женитьба была одним из наиболее памятных проявлений самодурства Ивана Константиновича, умнейшего, образованнейшего человека, да к тому же и писаного красавца). Ну, не будем злословить, обратимся, как говорится, к фактам. В самый хаос 1917 года Иван Константинович появился, значит, на Плющихе со своей красавицей дочерью. И хотя дочери было всего десять, непоправимость ее красоты уже не оставляла сомнений. Ужасные предчувствия мачехи стали быстро подтверждаться — отец стал безумно баловать так надолго оторванное от него дитя. Услышав, что девочка в Рыбинске пела на клиросе, он, как обычно, никого не предупреждая, купил ей белый рояль и решил всерьез учить музыке. Потом эта затея уступила какому-то другому столь же революционному начинанию. Терпение Александры Васильевны начало сдавать. Она заявила своему мужу, что отказывается от забот о непрошеной падчерице. В ответ дед тут же нанял, за хорошее жалованье, заметьте, ей отдельную прислугу. Это и была Марфуша, тогда не то что молодая, а совсем девочка — она была всего семью годами старше своей воспитанницы. Марфуша сразу полюбила необыкновенную девочку такой настоящей любовью, которая могла сравниться разве что с ненавистью к ней Александры Васильевны.
Я мало что могу рассказать о годах взросления моей матери. Я знала об этом только из ее же рассказов, а они почему-то часто бывали противоречивы. Вроде бы ее отдали в какую-то известную московскую гимназию, которую тут же преобразовали в школу Наркомпроса. И вроде там как раз она и училась вместе с будущим писателем Олегом Писаржевским, а вот кончили ли они ее или сама гимназия прекратила существование по каким-то революционным обстоятельствам — доподлинно неизвестно. Зато известно, что в школе этой преподавали такой странный, но необходимый для революционной эпохи предмет, как стенография. Обучали при этом всерьез, с расшифровкой и печатанием на машинке «слепым» способом и с экзаменами на скорость. Дядя Олег рассказывал (много десятилетий спустя), что мама была первой из первых по этой специальности и окончила курс с присвоением категории «съездовская стенографистка». А это уже было серьезно. Сам Олег Николаевич таких впечатляющих успехов не добился, но говорил, что и его скромные достижения помогли в его журналистской, а потом и писательской работе. Ни о каких иных видах образования моей мамы я не слышала, но и время было далекое от стабильности. Иван Константинович, не исключено, и строил планы, что дочь с этой ее новомодной специальностью будет помогать ему в ведении адвокатских дел, но получилось по-другому.
Долго ли благоденствовал известный адвокат в центре революционной Москвы, неизвестно, только мама сбежала от него раньше, чем эта деятельность оборвалась. Как сбежала? Если в чисто техническом плане, то самым классическим способом: ночью спустилась из окна бельэтажа, который занимал ее отец в доме на Плющихе, по веревке, связанной из простыней. Конец «веревки» держала преданная Марфуша, а внизу маму принял в объятия возлюбленный. На другой день, когда пропажа обнаружилась и Марфуша все подтвердила (сбежала, мол, от невыносимой жизни с мачехой), Иван Константинович бушевал страшно. Может, и вздул Марфушу, не уследившую за питомицей. Расчет дал, во всяком случае, немедля. Марфуша скромно поклонилась и удалилась туда, где ее уже ждали влюбленные.
Что мне самой до сих пор остается неясным, это в каком же году все это было. Мой брат Юра, плод этой любви, родился в 1932-м, и маме уже было двадцать пять. Вроде не время спускаться по веревкам из окна. Но когда мне это впервые рассказывали, я это обстоятельство не подметила и не задала вопроса. А теперь уж не у кого спросить...
Юра был вторым дитем моей няни, плотью от плоти ее любимой девочки, могу только вообразить, как она его любила. А вот как они, трое, тогда жили, никак не могу себе представить. Когда я пишу «трое», я имею в виду маму, Марфушу и маленького Юру. Про его отца достоверно не знаю вообще ничего. Этот человек в запутанных тайнах нашей семьи занимал особое место, настолько особое, что его как будто и вообще не было. Я спрашивала в разные годы у всех, кроме Юры — к нему я просто не знала, как подступиться, и боялась, — и все, все махали рукой каким-то одинаковым, будто заученным, жестом, который должен был означать что-то вроде: «Да будет тебе! Нашла о ком спрашивать!» И что-нибудь добавляли на словах, вроде: «Он вообще сумасшедший был, просто безумец»... А то и вовсе: «Пропал? Ну, туда ему и дорога!» Вот так постепенно я и привыкла считать, что это был какой-то случайный эпизод, не оставивший никаких последствий, кроме брата Юры. А сколько времени этот «эпизод» продолжался, где, на какие средства они жили — все оставалось в непроглядном тумане.
Но и в этом тумане вдруг появился ясный клочок. Было это совсем не в моем детстве, а в мае 1968 года, но расскажу об этом сейчас. В том мае, 15-го, в день Бориса и Глеба, умерла наша бабушка Мария Павловна. Умерла легко. Ей был восемьдесят один год, она жила одна и ни на что не жаловалась, да всерьез и не болела как будто. То есть одна она жила в том смысле, что без родных и близких, но она и всю жизнь ведь жила одна, кроме тех нескольких лет, когда мы нагрянули из Читы. А в квартире у нее были соседи, отдельной квартиры у бабушки так никогда и не было. Соседи и сообщили маме по телефону, что Мария Павловна что-то долго не выходит, даже не завтракала с утра. Мама позвонила мне, не хотела одна ехать, я позвонила Юре, и мы все трое встретились прямо в бабушкиной квартире. Мы с Юрой приехали раньше мамы и пошли смотреть, как попасть в ее комнату (ключей ни у кого из нас не было). Дверь оказалась не заперта, а бабушка не лежала даже, а как-то присела около своей кровати, держа в вытянутых руках покрывало. Как-то стало полегче— значит, даже приступа никакого у бабушки не было, просто стелила постель и недостелила. И лицо у нее было спокойное, будничное... Надо было куда-то звонить, кого-то вызывать... Куда и кого, подсказали соседи, всей семьей застывшие в дверях. Но нужен был паспорт. «Паспорт у Марии Павловны вон в той коробке от столовых приборов, — произнесла соседка. — Она и денежки там держит». Я взяла коробку в руки. И паспорт, и сколько-то «денежек» действительно лежали прямо сверху, а под ними несколько серебряных ножей и вилок придавливали небольшую кучку фотографий. И на первой же из них я увидала Юру, лет полутора — двух, в пижамке в полоску, на руках у молодого мужчины в красивом костюме, тоже в полоску. Их сходство было настолько явным, даже, я бы сказала, полным— Юре в 1968 году было примерно столько лет, сколько тому мужчине на фотографии. Только Юра был печальный, подавленный всем случившимся, а мужчина — легким, уверенным в себе и необыкновенно красивым. Когда я пишу это «необыкновенно», я имею в виду не степень красоты, а ее необычность. Хотя в то же время лицо этого мужчины кого-то остро напоминало — нет, не Юру, тут сомнений не было никаких, а кого-то еще, известного именно по фотографиям. Раздался звонок, надо было пойти встретить маму, и я спешно сунула фотографию (не маленькую, размера 13Ѕ 18) в томик Пушкина, всю жизнь стоявший в бабушкином книжном шкафчике. Я не хочу описывать здесь хлопоты по бабушкиным похоронам, я о Юрином отце... Томик Пушкина я сунула в Юрин портфель, и он никогда не спрашивал меня ни откуда он там появился, ни что я по этому поводу вообще думаю — с Юриным отцом всегда было так (да и на Юру это очень похоже). На обороте я успела прочесть написанное маминой рукой: «Миша с Юриком, 28 апреля 1934 г.». Значит, во второй Юрин день рождения (мама любила рассказывать, что в этот именно день Юра сказал свое первое слово: «Дождь». А до этого молчал...).
Я никогда больше не видела этой фотографии, но на кого было похоже сразу врезавшееся мне в память лицо, все-таки со временем сообразила. Это был просто двойник писателя Михаила Зощенко. Представляю, многие могут удивиться, что я нахожу Зощенко «необыкновенно красивым», но я правда нахожу!
К чему же мы пришли? Во-первых, отца Юры звали Михаил, во-вторых, в 1934 году он еще либо жил со своим семейством, либо приходил поздравить сына. Но жил, был и был благополучен, а куда уж он потом пропал (будто бы без вести), так и останется тайной...