Новый Мир ( № 5 2009)
Шрифт:
Хозяйственная Лесоохрана, будучи не в силах поправить дело с поруганными участками, решила как-то загладить его и нашла такой совсем не стандартный способ: всем пяти замам закупили и привезли в Валентиновку коров . Построили общий коровник на пять стойл и поручили скотину жене Антона Федоровича, Агафье Федотовне. Она не только смотрела за коровами, но и доила их, сливала молоко в большие фляги, отстаивала сливки, снимала сметану, откидывала творог, и раз в неделю служебная машина развозила все эти несметные богатства по хозяевам. Коровы были закреплены за владельцами, нашу небольшую, но справную и «удоистую» звали Чернухой. От этого блага можно было и отказаться, но никому в голову не пришло. Летом, когда все выезжали на дачу, заботы по содержанию коров хозяева брали на себя, со всеми плюсами и минусами такого положения. Теперь Наташа Большая вставала ни свет ни заря доить Чернуху, молока она давала много, и Наташа даже, немного стесняясь, таясь, продавала часть нескольким местным жителям. Наташа Маленькая вставала следом и выгоняла Чернушку пастись. Трава поблизости от нашего поселочка была давно выедена и вытоптана, и коров отгоняли довольно далеко, где находили хорошие местечки. Я пасла не одна, еще одну девочку, Тамару Кощееву, тоже определили в пастушки, и мы не то чтобы сдружились (в Москве мы даже не перезванивались), но все же вдвоем было как-то веселей. Остальные «хозяева» нашли какие-то другие выходы, кто-то просто отказался держать корову, которую тут же прикупил Антон Федорович. Пасли не до самого вечера, а только часов пять-шесть, до обеденной дойки, но зато в любую погоду, если был сильный дождь
Мама делала вид, что не знает об этой моей обязанности, хотя нельзя усомниться, что Наташа Б. не могла бы послать меня пасти корову без ее ведома и прямого разрешения (а то и указания).
Корову мы продержали, может, три, а может, и четыре года, пока у папы не случился очередной инфаркт, за которым последовали серьезные перемены и в нашей московской, и, особенно, в валентиновской жизни.
Вообще-то в нашем московском укладе уже было много перемен. Во главе угла встало достраивание и обустройство валентиновского дома, который был очень хорош по идее, но далек от завершения, фактически жить там можно было, только презрев все условности и большую часть удобств. Все пять домов завезены были на участки одинаковыми, но потом все достраивали и отделывали свои дома на свой вкус и средства, и в окончательном виде они мало чем напоминали друг друга. Мы с Наташей Б. и Юрой поселились там капитально прямо с лета 1948 года, хотя, кроме крыши, пола и окон, там почти ничего не было предусмотрено для жизни. Тем же летом появились две печки — одна «голландка» с плитой со стороны кухни и с теплым боком в соседнюю большую квадратную комнату, которую облюбовал Юра; вторая — «шведка» — водрузилась посередине оставшегося большого помещения, разделенного по боковинам этой «шведки» на три комнаты: две небольшие выходили в очень большую третью. А та, в свою очередь,— на тоже большую открытую веранду, высоким крыльцом ведущую в сад. Из двух меньших комнат одна была родительской, а самая маленькая — моей. Наташа Б. устраивалась на ночь где захочется, своей комнаты у нее, конечно, не было. Но разделение на комнаты и так было в достаточной степени условным— окна в них были, а вот дверей не было (их еще не привезли, да и когда привезли, они довольно долго пролежали на чердаке — некому и не на что было поставить). Перегородки во всех комнатах были из так называемого горбыля— верхней горбушки бревна, которая срезается на пилораме, прежде чем пойдут настоящие доски. Этим же горбылем, самым нескладным и коротким, и топили. Горбыль Главлесоохрана поставляла в немереных количествах, можно было бы и выбрать, что получше, только обогнать Антона Федоровича никому не удавалось. Спали в первые годы на стружках, пахучих, светлых и чистых, их можно было нагрести сколько угодно — все вокруг строились. Правда, среди кудрявых стружек попадалось и немало не пошедших в дело гвоздей, ну, это уж не в счет, надо быть поаккуратней.
Выходов было два — парадный с веранды и из кухни через застекленное крыльцо — маленькое, но очень уютное, хоть большую его часть занимала скамья с подойниками, бидончиками с молоком, кринками со сливками и прочими вкусностями, частью нашими, а частью дожидавшимися покупателей. Конечно, корова не просто была «в помощь», а настоящей кормилицей, тем более что сухие пайки из «кремлевки» целиком теперь шли «на строительство» — мама заказывала наименее портящиеся колбасы, плитки шоколада, пачечки какао и прочее и, когда скапливалось достаточно, отправляла Наташу Б. в ее родную Орловскую деревню реализовывать продукты. Наташа понимала, что в деревне, разрушенной войной, такой товар покажется слишком диковинным, и продавала на вокзале в самом Орле, не сообщая об этом маме. На вырученные, скажем, за целое лето средства отрывался, к примеру, колодец, потом снова надо было копить... Денежки, вырученные за молоко, шли на керосин (электричество провели нескоро), на тот же хлеб, в общем, крутились как могли на два дома. Наташа Б. оказалась не только очень работящей, но и очень толковой и оборотистой. Продать на даче ей удавалось не только молоко, но, бывало, и навоз — он был там дороже золота, на высосанных за долгие годы соснами суглинках без удобрений ничего не росло...
Позднее, когда наша жирно удобренная земля стала давать урожай, та же Наташа стала ездить на ближайший рынок на станции Подлипки торговать и кое-чем с участка. Бывало, брала и меня с собой — одной на базаре было несподручно, я ходила за весами, вертела фунтики из газеты, помогала считать выручку и, про себя, конечно, вспоминала... Розу Тевосян. Но это было уже позже, когда Чернушку пришлось продать.
Впрочем, Роза Тевосян — это был такой идеальный образ девочки-принцессы. Что в это и в последующее время делала и как жила настоящая, живая Роза Тевосян, мне было совсем неведомо. И могло быть по-всякому, у Иосифа Виссарионовича наркомы легко летели «кверху кармашками»... Долго ли продержался на своем недосягаемом верху Иван Федорович [15] , я никогда не слышала.
Наш папа под репрессии, слава богу, не попал, а только под сокращение (по состоянию здоровья) и преждевременные проводы на пенсию (по этим же основаниям). Но это было все-таки немного позже, в основном мы успели достроиться, и наш дом можно стало называть уже дачей.
Бабушка Мария Павловна у нас в Валентиновке практически не бывала— она вообще не представляла, как это можно было согласиться на дачу «без воды». Ее, волжанку, всю жизнь влекла именно большая вода с лодками, рыбаками и рыбой, и она, как только стала справляться материально, стала снимать на лето деревенскую избу в деревне Сорокино на самом берегу уже построенного тогда Пироговского водохранилища. От Валентиновки до Сорокина по прямой было не больше пятнадцати километров, но из нашей семьи только Юра да я считаные разы преодолели это расстояние и пожили у бабушки по несколько дней (не одновременно, а в разные годы) в деревенской избе с рыбаками и рыбой, которую в любой день можно было не только купить, но и заказать знакомому рыбаку, а также с клопами и другой живностью, непременно сопутствующей подмосковной деревне. Бабушка купалась по нескольку раз в день да еще мылась с мылом тоже с мостков прямо на большой воде. И дружила с писателем Борисом Заходером, который тоже много лет неизменно снимал дом в этом Сорокине, куда от Москвы надо было добираться на электричке до Мытищ, потом паровичком-кукушкой до Пирогова, а потом лодкой с наемным гребцом, сорокинским мужиком. Мама, хоть и тоже волжанка, в такие рискованные (она говорила «безумные») путешествия никогда не пускалась, а судаков предпочитала получать уже потрошеными из Кремлевской столовой.
Когда мы лишились этой Кремлевской столовой, даже и вспомнить не могу. Может, тогда же, когда у папы забрали служебную машину, а может, попозже. Мама как-то уже начала привыкать к этим «ударам судьбы», хотя все равно, конечно, страдала. Было ясно, что восхождение наверх определенно закончилось.
Тем временем моя школа подошла к середине, а Юрина — и вовсе к концу. Я не слышала, чтобы родители между собой обсуждали, что Юра будет делать после школы, — в те годы «связка» школа — вуз еще не только не была наиболее естественной, но и не слишком частой. Юра тем не менее, как оказалось, уже все решил — он будет поступать в университет, на биофак. Для моих родителей этот непонятный биофак был как снег на голову. Для брата этот выбор был осознанным. Через годы, и не от Юры вовсе, я услышала, что он в последние школьные годы посещал, ну, скажем, кружок, который вел у себя дома для очень узкого круга (главным образом, для своих дочерей) профессор математического факультета университета Алексей Андреевич Ляпунов. Кружок обсуждал и изучал сразу две «лженауки» — кибернетику и генетику. И хотя сам Алексей Андреевич был определенно кибернетиком, и обе его дочери (одна, Наташа, мне ровесница, другая, Ляля, года на два помоложе), и их мужья, Н. Н. Воронцов и Ю.Ф.Богданов, и мой брат Юра выбрали как раз генетику. С родителями брат не советовался, просто объявил о своем решении — и все. Они и вправду не могли бы ему ничего посоветовать, а запрещать (запрет без всяких оснований вполне мог бы последовать) Юре было совершенно бесполезно. Поступил брат легко, я вообще не заметила как — была в Валентиновке. Тем не менее именно на меня поступление брата в университет произвело самое большое впечатление. Где-то почувствовалось дыхание и моего будущего. До тех пор мне даже в голову не приходило задумываться о таких вещах. Мама как сказала однажды, что в моей непрерывно отличной учебе никакого подвига не видит, так больше к этому вопросу и не возвращалась. Никогда не приближалась к моим тетрадкам, не проверяла уроки, подписывала табель раз в четверть, и на том ее родительское внимание заканчивалось. А папа — ему больше всего подходили пушкинские строки о Дмитрии Ларине:
…Но в книгах не видал вреда; Он, не читая никогда, Их почитал пустой игрушкой И не заботился о том, Какой у дочки тайный том Дремал до утра под подушкой.
Да вот то-то и оно, что у дочки моего папы никакого тома под подушкой никогда не бывало! Осознание этого факта пришло как-то сразу, именно когда брат поступил в университет. Первым делом я поделилась своими раздумьями с подругой-соседкой Милой. Ее брат, оказывается, тоже стал студентом, поступил в Институт тонкой химической технологии им. Менделеева. С одной стороны, нам не о чем было беспокоиться — мы с ней были отличницы покруглее наших братьев. С другой стороны, они, братья, каким-то образом сделали свой выбор, а у нас даже никакого представления о таких вещах еще не было. Ну что это за «тонкая химическая технология», ну откуда Милкин брат мог что-нибудь знать об этом? Ответ напрашивался сам: из книжек. А мы с ней не читали! То есть никто нам не мешал, могли читать сколько угодно, но и не помогал никто! Не направлял, не советовал, не руководил... Да и то сказать, я ведь была, собственно, воспитанницей сначала няни Марфуши, а потом домработницы Наташи. То, что моя бабушка кончила Московский университет по русской словесности, а мой дедушка был известным адвокатом, меня непосредственно никак не касалось. А родителей все и так вполне устраивало — я была примерная, образцовая, даже образцово-показательная дочь и ученица.
По счастью, как раз в это время наша старенькая школьная библиотекарша объявила в школе кружок по «библиотечному делу». На самом деле ей просто стало невмоготу одной следить за «библиотечным фондом»— проверять, подклеивать, расставлять по темам книжки из нашей школьной библиотеки, и она искала добровольных помощников. Мы с Милой дружно явились (не помню, откликнулся ли хоть кто-нибудь еще). Библиотека эта была скудная и убогая, но все же на уровень чеховской «Каштанки» или каверинских «Двух капитанов» позволила нам взобраться. Мы просто брали домой подряд все книги, дома их приводили в порядок и заодно, конечно, прочитывали. Потом брали следующую партию. Читали, конечно, все, без разбору, но тут количество сыграло свою положительную роль. Старушка-библиотекарша, благодарная за неоценимую помощь, рассказала нашей учительнице литературы о нашем стремлении к чтению, и Елизавета Борисовна Лубоцкая, которая вела у нас русский и литературу в 6-м классе, стала деликатно направлять наше чтение, и вскоре мы были в состоянии отличать «Повесть о капитанской дочке» от «Повести о Зое и Шуре».
Дальше, однако, по части самообразования мы не знали, что еще можно сделать. Хорошо, что вообще задумались, и то потому, что наши братья в это время уже выбрали свой жизненный путь. Все без исключения школьные предметы давались мне безо всякого труда, я от рождения обладала такой памятью, что вообще не могла понять, как это кто-нибудь из одноклассниц может не знать чего-нибудь, о чем говорилось на уроках. То есть, по сути, устных уроков я вообще могла не учить, а, в силу своей добропорядочности, я еще и учила, читала по учебнику, пересказывала вслух. Потом в школе ко мне всегда прикрепляли «отстающих» — я еще с ними, для них пересказывала. В общем, массу времени могла бы сэкономить, если бы знала, куда его употребить. Но дома этим никто не интересовался, а в школе мне всегда находили употребление в общественной работе — нынешние дети, наверное, вообще не знают, что это такое (мои, во всяком случае). Я же в школе была, вот именно, и швец, и жнец, и на дуде игрец. Не буду пересказывать, жаль только, что столько времени на это ушло.
В 1952 году у папы вновь случился инфаркт, все лето он пролежал в больнице, мама на даче вообще не появлялась, Юра был на летней практике, мы с Б. Наташей вдвоем жили в Валентиновке. А когда мы с братом вернулись к началу учебного года в Москву, мама объявила, что решено продать часть нашей все еще недостроенной и недоотделанной дачи. Мы такого рода решения никогда не обсуждали, да нас и не приглашали к обсуждению. Но ни понять, ни принять его внутри себя у меня не получалось. Удивляло и то, что оно исходило от мамы, — уж наша-то мама, как никто другой, отличала, что такое иметь дачу, а что — полдачи. Так или иначе, но к следующему лету часть, которая включала Юрину комнату, кухню, крыльцо и большой коридор, разделявший дом надвое, была продана. К этой, проданной, части отошли и четырнадцать соток участка, у нас осталось восемнадцать. За какие деньги было продано, мне (а скорее всего, и Юре) осталось неизвестным, знаю только, что денег этих так и не хватило, чтобы закончить вынужденное строительство и обустройство. Покупатель оказался мытищинским «чиновником», ему все быстро оформили, и это был единственный плюс, потому что в дальнейшем он отказался принимать участие в работах, связанных с фактическим разделением дома и участка, и внаглую отвечал маме: «Вам нужно, вы и делайте!» А «дел» оказалось немало: нужно было поставить внутренний забор между нами, заделать коридор с нашей стороны, отрыть новый колодец — тот оказался на их стороне, поставить сарай для дров и всякой всячины, ну и так еще, по мелочи. В результате львиная доля вырученных денег ушла на эти вынужденные преобразования, мы при этом остались с тремя смежными комнатами, без кухни (стали готовить в уголке большой столовой), без огорода, который уже начал давать богатый урожай, очень скрашивавший нашу валентиновскую жизнь, и с пренеприятнейшими соседями. Из остаточков, не ушедших на перестройки, была куплена штука (наверное, 50 метров) простынного полотна с голубой полосой по краю и шкурки каракуля маме на шубу. Все следующее лето я подшивала простыни на взятой на время у Антона Федоровича старенькой швейной машинке, а за большим столом расположилась дама-скорняк, подбиравшая и сшивавшая вручную специальной иглой шкурки для маминой шубы. Зачем понадобилась эта совершенно проигрышная «сделка», я поняла годы спустя, когда, уже после папиной смерти, продавали оставшуюся часть дачи. С вами тоже поделюсь не сразу...
В довершение ко всем бедам — а я продажу половины дачи ощущала как настоящую беду, — в том же году папу окончательно отправили на пенсию. Собственно, он и вправду не мог работать, как там требовалось, не мог ездить в командировки, а чуть не каждое решение, требующее сильного нервного напряжения, заканчивалось инфарктом с многомесячными лежками в больнице. И хотя папа был еще очень молод, приходилось мириться с неизбежным — московское «высокое положение» оказалось ему не по силам, да и не по вкусу, о чем я уже не раз говорила. Решался вопрос, какую категорию пенсии ему присвоят и какими, стало быть, благами наделят. И хотя мама и очень волновалась по этим поводам, ни от нее, ни от самого папы это уже не зависело. В конце концов папе положили так называемую «персональную пенсию союзного значения» как «старому большевику». Это в его случае означало 1400 (позднее, после денежной реформы, 140) рублей в месяц деньгами плюс кремлевское медицинское обслуживание (больница, поликлиника, санаторий) с 80-процентной скидкой на лекарства, но только не первой и не второй, а аж одиннадцатой категории — раньше никто и не слышал, что там столько градаций. Не буду описывать, в чем именно заключалось такое понижение статуса, но мама это очень болезненно ощутила, хотя и ее, и даже меня, как несовершеннолетнего члена семьи, оставляли тоже прикрепленными к Кремлевке. Ну а кроме этого, оставалась квартира в совминовском, как вы понимаете, доме и дача. Вообще-то немало для пенсионера, мама только никак не могла смириться с таким «поражением в правах». Она готова была признать папу «рядовым» персональным пенсионером, но примеривать к себе это слово никак не собиралась. А пришлось.