Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 6 2011)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

«По убеждению всех, знавших его, Илья Габай, с его высокой чувствительностью к чужой боли и беспощадным сознанием собственной ответственности, был олицетворением идеи морального присутствия», — говорится в его некрологе в 30-м выпуске «Хроники текущих событий». Миха Меламид, на мой взгляд, — тоже дань памяти Илье Габаю.

Следует ли искать прототипы других главных героев? На мой взгляд — нет, хотя это занятие может и показаться увлекательным. Я вот, читая рассказ Улицкой про обстоятельства отъезда в США Сани Стеклова, не могла не вспомнить, что американская журналистка, которой обещаны норковая шуба и пять тысяч долларов за фиктивный брак, фигурирует в воспоминаниях Людмилы Штерн об Иосифе Бродском. И там и там простодушная американка влюбляется в своего фиктивного мужа, который никак не может ответить ей взаимностью

по причине равнодушия к женщинам вообще. Значит ли это, однако, что блестяще образованный, полиглот, знаток музыки и балета, друг Бродского Геннадий Шмаков, о котором рассказывает Людмила Штерн, прототип Сани Стеклова? Нет: совсем другой человеческий тип.

В книге Людмилы Штерн можно обнаружить источник еще одного эпизода романа Улицкой: рассказ о том, как накануне смерти Бродского, 27 января 1996 года, к нему в гости пришли Александр Сумеркин и Елизавета Леонская. Роман Улицкой кончается эпилогом, в котором в гости к Бродскому приходят Саня Стеклов со своей троюродной сестрой Лизой, известной пианисткой. То, что биография Елизаветы Леонской, покинувшей СССР и обосновавшейся в Вене, концертирующей по всему миру, давней знакомой Бродского, отдана писательницей одной из своих героинь, — это очевидно. Но можно ли говорить о персонаже и его прототипе? Стоит ли думать, что Александр Сумеркин, друг Бродского и редактор издательства «Руссика», эрудит и просветитель, является прототипом Сани Стеклова? Тоже нет, хотя, возможно, какие-то его черты Улицкая позаимствовала для своего героя.

Но эти наблюдения (если они будут множиться) любопытны для понимания метода писательницы.

Она в первую очередь внимательный свидетель эпохи, цепкий наблюдатель, подмечающий яркие детали, хоть в жизни, хоть в документах, и умелый конструктор, способный найти им применение.

Что же касается философских (назовем так) обобщений писательницы, то к ним я отношусь с прохладцей.

Нет, кажется, ни одной рецензии на книгу Улицкой, где бы критик не принялся рассуждать о теме взросления и личиночного общества, восхищаясь смелой метафорой писательницы, использующий понятие из биологии — имаго. По словам самой Улицкой, она даже хотела назвать свой роман «Имаго», но в издательстве никто этого слова не знал, и название отвергли, зато оно сохранится в изданиях за рубежом, где это слово знакомо.

Придется признаться, что я на стороне русского издательства. Потому что если пользоваться в названии малоизвестными словами, то неизбежно какой-нибудь литературный журналист, выступающий в роли информатора и толкователя, напишет: «Идея, лейтмотивом звучащая в романе, и своего рода диагноз, поставленный писательницей нашему обществу, заключаются в том, что оно, это общество, состоит не из взрослых, а из незрелых личностей — lbимаго”. Имаго — это особь насекомого, еще не вышедшая из стадии личинки, но уже имеющая способность размножаться» [1] . И поди тогда объясняй, что все с точностью до наоборот: имаго — это как раз взрослая, последняя, зрелая стадия развития насекомого, но в природе происходит иногда так, что насекомое не окукливается, не достигает затем стадии имаго (выпростав из куколки крылья), а так и остается личинкой, но приобретает способность к размножению.

Ну а во-вторых, слово «имаго» чрезмерно многозначно. Не больно сведущая в биологии, я, однако, хорошо знала значение этого термина (введенного еще Юнгом) в психоанализе. Имаго — это образ субъекта или предмета (в отличие от его реального значения). Ну, к примеру: у ребенка есть родители. Но их образы, имаго, сильно отличаются от того, чем они являются на самом деле. И почему-то мне кажется, что на Западе о психоанализе наслышаны больше, чем о биологии насекомых.

Но дело, однако, не в термине. Дело в философском наполнении метафоры. Ну да, есть такое явление: не достигшие взрослой стадии личинки начинают размножаться. Метафора эффектная: люди-личинки и общество личинок. Цель личинки — съесть как можно больше. А теперь применим диагноз к героям романа. Миха кончает с собой, прочитав собственные, вечно детские стихи, осознав, что он так и не вырос, и вознамерившись совершить поступок взрослого человека. Прыгая в окно, он бормочет: «Имаго, имаго» — и что, самоубийством достигает стадии взрослости? А до этого был личинкой, цель которой — потребление? Но ведь именно Миха обладал повышенным чувством сострадания и ответственности, а

ответственность Улицкая мнит приметой взрослости.

Если же считать, что метафора Улицкой помогает понять описанное ею время и персонажей околодиссидентского круга, то — что получается? Протестная позиция — следствие детскости? А конформизм тогда — знак взрослости? А стремление к свободе, чувство независимости, собственного достоинства — это все инфантилизм? И получается, что самые взрослые и ответственные — кто, послушные рабы?

Что-то не сходятся концы с концами. Живые образы книги гораздо больше говорят, чем рассуждения автора и его попытка найти ключ к объяснению общества с помощью всеобъемлющей метафоры.

Другая важная для автора метафора вынесена в название. Смертельно больная Ольга видит сон: на огромном лугу стоит зеленый шатер, а к нему длинная толпа народа и бывший муж, жестоко ее предавший, обидевший, но все равно любимый, протягивает к ней руки. Ну, в общем, понятно: чертог Божий, и всеобщее равенство в смерти, и всеобщее примирение, и новый Эдем. Книга пророка Исайи, имеющая продолжение в Новом Завете. «Волк будет жить вместе с ягненком».

Русская литература темой этой очень даже интересовалась. Иван Карамазов, помнится, тоже хочет увидеть, «как зарезанный встанет и обнимется с убившим его», да вот с детскими страданиями поделать ничего не может и восклицает в конце концов: «Не хочу я <…> чтобы мать обнималась с мучителем, растерзавшим ее сына псами!» И все толкователи Достоевского, вся русская религиозная философия так и не решили дилеммы Ивана Карамазова, сколько ни бились.

То, что героиня Улицкой так счастливо и просто ее решает, — так ради бога, персонаж не обязан быть обремененным опытом литературы и философии. То, что Улицкая неожиданно выступает в роли неумелого проповедника, — значительно хуже.

Тема рассказа «Зеленый шатер» имеет продолжение: смерть Ольги примиряет ее подруг, диссидентку и жену гэбэшника, и бывшая сионистка, ставшая православной христианкой, крестит поздно родившегося ребенка своей атеистки-одно­классницы и пьет чай в обществе ее мужа, бывшего «топтуна». Чем не лань подле льва. Но рассказано это все как-то впроговорку, и живые некогда герои выглядят анемичными, словно кровь из них выпустили.

И ведь перо писателя не захотело изобразить самоубийцу Миху обнимающимся со следователем, доведшим его до самоубийства. Потому что проповедь — одно, а художественный такт — другое. Потому что весь строй романа, судьбы героев вовсе не примиряют читателя со временем, вовсе не уравнивают жертв и их преследователей.

«Всех советская власть убила. Ужасно», — говорит в эпилоге пианистка Лиза, троюродная сестра Сани Стеклова и подруга детства, вместе с которой он приходит в дом Иосифа Бродского накануне смерти поэта: музыканты вспоминали судьбы своих друзей и знакомых, оказавшихся несовместимыми с властной системой.

И хотя Саня возражает: «При любой власти люди умирают», все же именно эта фраза является кратчайшим резюме художественного смысла романа.

Осколки истории

ОСКОЛКИ ИСТОРИИ

Ю р и й Д о м б р о в с к и й. Рождение мыши. Роман в повестях и рассказах.

М., «ПрозаиК», 2010, 512 стр.

А еще над нами волен...

О. Мандельштам 

Если в заглавии обнаруживается определение «роман в повестях и рассказах», то в какой-то момент герой непременно уедет за пределы повествования «с подорожной по казенной надобности».

Здесь нужно заметить, что в системе координат Домбровского мыши — мелкие проступки, огрехи, порождения житейской трусости, глупости или подлости — кажется, менее простительны и существенно менее симпатичны, чем грехи настоящие, большие, совершаемые потому, что человек или его страсть не вмещаются в закон.

Поделиться с друзьями: