Новый Мир ( № 9 2007)
Шрифт:
По сути дела, совершенно не важно, что все это никогда не было (не исключено, что и не собиралось быть) построено. Затея с проектами предназначалась явно не столько для того, чтобы что-нибудь построить, сколько для того, чтобы привить профессиональному сообществу правильное отношение к жизни и задать ему образцы, на которые надлежит ориентироваться. Эти образцы были нащупаны тогда же и в дальнейшем только уточнялись, отшлифовывались, отбирались из “классического наследия” и укладывались в систему.
Отбирать — используя “творчески”, то есть “игнорируя присущие каждому стилю внутренние закономерности”, — позволялось “в той или иной степени” из всех европейских стилей, опиравшихся на античность — образец “прогрессивной” эпохи, архитектура которой была объявлена максимально “реалистичной”. (Представление о “реализме”
Таким образом, сталинский “социалистический реализм”, он же “неоклассицизм”, — при всей своей, казалось бы, эклектичности, — явление и впрямь на редкость цельное: за ним стояла четко определенная позиция, отбиравшая под себя архитектурные средства выражения везде, где могла их найти.
“При этом, — пишет Хмельницкий, — нельзя с достаточной уверенностью утверждать, что эта архитектура Сталину действительно нравилась”. Собственные его дачи, которые были построены для Сталина архитектором Мержановым и в которых уж точно учитывались личные пристрастия вождя, “разительно отличались от того, что по его приказу строилось в советских городах”. С большой вероятностью то был “продукт, изготовлявшийся <…> исключительно „для населения”” — с целью формирования у него нужного тонуса, нужного чувства жизни.
Во время конкурса на Дворец Советов механизм был опробован и зарекомендовал себя как надежный. Отныне с помощью архитектурных конкурсов2, премий, возвышений и унижений Сталин отбирал, формировал, дрессировал архитекторов — при посредстве их же собственных коллег. Он терпеливо учил их чувствовать, угадывать, своими профессиональными средствами формулировать — как надо формировать подвластное ему пространство да самим себе еще и доказывать необходимость этого . В конце концов стало получаться. Все-таки специалисты работали. Талантливые, грамотные. Главное, искренне старались.
Далее Хмельницкий последовательно, по официальным документам, профессиональной прессе и материалам “творческих дискуссий”, бывших не чем иным, как хорошо организованным “процессом перевоспитания”, прослеживает этапы складывания стиля, кульминацией которого и стали знаменитые, знаковые сталинские высотки (Дворцы Советов в миниатюре, цитаты из несостоявшегося). И этапы сопутствующей ему “новой архитектурной теории”, в которой, строго говоря, теоретического как такового не было вовсе: это был набор формулировок, позволявший обосновать и вписать в рамки “социалистического реализма” все, что понравится начальству.
В эти два с небольшим десятилетия, утверждает Хмельницкий, отечественная архитектура сошла со столбовой дороги мирового архитектурного развития, утратила стилистическое и логическое единство с западной (которое до начала 30-х у нее безусловно было) и забрела в такой тупик, от последствий пребывания в котором не вполне избавилась и по сей день. Что же касается Хрущева, который положил — силами уже хорошо прирученных к тому времени архитекторов — конец “Стилю Сталин” на Всесоюзном совещании строителей, архитекторов и работников промышленности строительных материалов, строительного и дорожного машиностроения, проектных и научно-исследовательских организаций в ноябре 1954 года3 (вот и вторая точно известная дата) и отчасти вернул в обиход растоптанный Сталиным конструктивизм, — он при этом тоже действовал совершенно сталинскими методами: будете строить так, как начальство скажет. (В этом смысле Сталин, создавая архитектуру своего имени, тем самым подготавливал ее будущий конец.) “Хрущеву было все равно, как называется новый стиль” — и называется ли он как-нибудь вообще. Он преследовал свои цели, ничуть не менее политические: “ему было важно строить много и дешево”. Вся разница с предшественником у него только в том, что “идеологического смысла архитектуры он, в отличие от Сталина, либо не осознавал, либо, что вернее, сознательно им пренебрегал”, а “теорией не интересовался вовсе”.
С тем же правом, что в “Очерках визуальности”, книга могла бы быть издана в серии (если бы у “НЛО” такая была), посвященной, допустим, истории человеческих типов и отношений, психологии политики, истории культурных механизмов или политических стратегий. Визуальность, вкупе с тектоничностью, пластичностью и прочими объективными вещами, в истории с Зодчим Сталиным оказалась скорее орудием всего названного.
“Зодчего Сталина” можно прочитать как историю конформизма, “сдачи и гибели” советских архитекторов и представленной ими профессиональной области в целом. А можно и иначе: как историю складывания эстетической области, у которой, казалось бы, не было никаких оснований к тому, чтобы возникнуть; как размышление о природе и истоках эстетического. У эстетического есть еще ведь и такие корни: когда б вы знали, из какого сора... Это тоже эстетика: структура чувственно воспринимаемой среды, которая задает человеку его — внутренние и внешние — состояния.
Хмельницкий — с позиций профессионального и теоретика, и практика архитектуры (он и по сей день проектирует здания в Берлине) — уверен, что плоды, вскормленные этими заведомо ядовитыми корнями, ядовиты и сами. Что в сталинской архитектуре по определению не может быть ничего хорошего. Что она — уродливое вздутие на теле градостроительного искусства, и остается лишь жалеть, что рассосаться без следа этому вздутию, скорее всего, не удастся.
При этом факт есть факт: стиль, придуманный Сталиным, давно уже вышел из-под контроля и своего создателя, и теоретиков (если вообще когда-то был под контролем этих последних) и зажил собственной жизнью, заставляя считаться с собою как с фактом, а многих склоняя даже симпатизировать ему без всяких симпатий к сталинизму.
Ведь именно он — послушно, старательно, хотя никакой вождь давно уже не указывает, — воспроизводится в современных грандиозных жилых комплексах для Очень Богатых Людей. Это им, эвфемистически именуемым средним классом — воплощением социальной устойчивости, живым образцом благополучия и процветания, — адресуются в качестве элитного жилья новые высотки4, и не думающие — напротив того! — скрывать свои стилистические истоки. Нет, современные преемники “Стиля Сталин” гордятся этой преемственностью. Они подчеркивают ее в рекламе. В Москве таковы, например, высотка на Соколе (вообще к 2015 году их, говорят, планируется соорудить аж шестьдесят — “новое кольцо Москвы”5, прямые наследники тех семи, что успели построить при Сталине), небоскребы “Алых парусов”, перенасыщенные до приторности цитатами из сталинского монументализма, комплекс “Шуваловский” напротив МГУ, планирующийся — под него сейчас расчищают территорию — комплекс “Гончарный” около высотки в Котельниках, которому назначено повторить ее очертания и слиться с ней в единое целое…
Совершенно очевидно: такая архитектура сегодня всерьез воспринимается как символ не просто надежности и состоятельности (для этого хватило бы — да всегда и хватало — уютных таунхаусов, небольших коттеджей). Нет, бери выше: исторической уверенности, сияющих перспектив, имперской мощи. Торжества “наших идеалов”. “Величия духа государства” (не из Сталина цитата — из современной рекламы). Изобильной, даже избыточной качественности и “правильности” жизни. Так сказать, воплощенной полноты времен, вечности, дальше которой двигаться уже некуда. В которой мы все отныне и останемся.
Не важно, что основания к тому, чтобы чувствовать подобным образом, мягко говоря, проблематичны. Но будто при Иосифе Виссарионовиче было иначе! “Сталинская” архитектура затем и создавалась, чтобы и чувствовали, и думали, не заботясь ни о каких основаниях. Это в словах можно усомниться. А поди-ка усомнись в архитектуре. Как истинное искусство, она намеревалась не имитировать реальность, но создавать ее. Диктовать реальности условия, от которых та не сможет отказаться.