Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 9 2007)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

…И вот, уже в глубокой старости, однажды ночью происходит мистическое событие — героиню навещает смерть. Так она это поняла. Пришла, побродила и отошла. И фетиши эпохи бледнеют и вянут только от одного студено-мрачного веяния внезапной гостьи.

Помните стылую унылость советских похорон, лязгающий металл и кричащий кумач, а еще — немое богоборчество советских кладбищ? Начиная с того, которое у красной стены, и кончая любым и всяким... И вся эта эпоха ушла наконец в холодную, безнадежную могилу. В необратимое гниенье и тленье. В бобок. Каюк ей… Но люди. Ведь были же люди, не просто призраки или фантомы (как остроумно, но едва ли правильно выразился однажды некий критик). Все это так волнует и так близко, так интимно касается тебя. Как спасти этих людей, живших и умерших без Бога?

Неужели они обречены? Наши близкие, наши родные, да просто товарищи по эпохе… Как это нам перенести? Как не зарыдать во весь голос над кумачовыми гробами из еловых досок?..

Да, молитва о них. Но она лишь подспорье — не меньше, но и не больше. Когда уже нет ничего, что остановило бы неудержимое паденье в мрак небытия, остаются Божьи милосердие и любовь. Де профундис… Де профундис… Из смрадной бездны греха, из провала пустых времен, с дикого поля расхристанной страны — взывая… и веруя.

Скажем прямо: исторический план, связанный с предельным обобщением и экзистенциальным прочтением опыта советского человека, — не единственный в прозе Малецкого. Ведь потеря человеком Бога происходила и случалась не только в советской России. Вот и современная Европа своими путями пришла к не менее, кажется, острой ситуации того же типа, о чем так внятно говорят сегодня тот самый Уэльбек или, по-своему, например, Аррабаль (прочитал тут его “Канатоходца Господа Бога” — сущий бред, а бьет наотмашь)... Сторож, сколько ночи? — На нас, кажется, хватит…

Маленький человек гиблых советских времен у Малецкого — это и человек глобальной безрелигиозной эпохи вообще. Писателя, кажется, интересует не исключительно советская конкретика и даже вообще не столько она, сколько общая логика и парадоксия существования без веры — в финальный момент этого самого существования. Абсолютизм смерти упраздняет не сугубо советский опыт. Он упраздняет любой сугубо посюсторонний опыт человека — и именно в меру его сугубой посюсторонности.

Замечательно последовательно, аккумулируя средства притчи и совмещая в судьбе героини предельно конкретное и предельно общее, наш автор анализирует ресурс разнообразной аргументации, призванной обеспечить надежным оправданием жизнь, сосредоточенную в пределах здешнего бытия. Отмечу, кстати, что этот поиск героини предъявлен в романе со всей отчетливостью, но писатель оговаривается: “<…> вопросы, которые прежде почти никогда не приходили ей в голову, а если приходили, так она с легкостью отмахивалась от них, вдруг зазвучали в ней беспрестанно и бесперебойно, опять же не словесно, а вот этими уколами и зацепами, зарубками сознания, — и если приходится передавать их словесно, развертывая то, что несли в себе зарубки и уколы эти, то только потому, что другого, более совершенного, чем словесный, способа литературного, письменного изложения чувства и мысли — пока еще, к несчастью, не придумано”.

Старуха Галя копает, как крот, пытаясь для себя понять, зачем же она жила — перед лицом утрат и одиночества, в канун небытия. И оправданий у нее в итоге не находится. Однако по ходу своих мыслечувств она — с гимназических времен атеистка — самопально открывает вдруг для себя наличие некой одушевленной силы; Силы. Той, которая играет человеком, как слепым кутенком, и, наигравшись, отправляет его в помойное ведро. Вот здесь и начинается, здесь и происходит центральное событие в ее жизни. В ее духовном опыте. Она, эта закисшая в своей квартире провинциальная дура, эта проржавевшая гайка великой спайки, вдруг открывает в себе ресурс бунта. Всем остатком своего скудельного существования Галя восстает на неправедную, в ее понимании, Силу, обрекающую человека сначала на страдание, а потом на небытие.

(Не могу в этой связи не указать мимоходом на буддийские рифмы, которые временами возникают у Малецкого. Но эта тема решена им с тем драматическим пониманием, в традиции западной духовности, что выгодно отличает этот художественный опыт от все-таки не весьма духовно заглубленной в экзистенциальный план прозы наших “необуддистов” — Пелевина или Иванченко.)

Вот новый масштаб личности персонажа у Малецкого!

По сути, его героиня, сама это не сразу поняв и оценив, восстает на Бога. Ее новый опыт — классический опыт богоборчества. И встречается она — впервые — именно с Богом. Смерть — только псевдоним.

Героиня обманулась, ошибкой узнав в Боге дьявола. Но она не обманулась в мотивах, в содержании предъявляемого счета. Удивительный духовный сдвиг в том и состоит, что, восстав на Бога, героиня наконец хоть в чем-то обретает незыблемо прочную позицию. За жизнь против небытия, за добро против зла, за сострадание и милосердие. Идеологическая хмарь отступает. Восстание оказывается вариантом личной молитвы, способом веры.

Ближе к финалу своего романа Малецкий создает ряд сцен, которые прошибают насквозь. Такой силы и ясности, такой ответственной решимости духовное письмо — уникальное событие в нашей литературе последних десятилетий. (Наверное, было бы правильно дать именно здесь обширные цитаты. Но я все-таки поступлю иначе: направлю читателя к полному тексту; благо его можно найти не только в выходящем в Германии журнале, но и в Интернете.) И вместе с тем что-то из важного и главного он сознательно оставляет недоговоренным, не переступая грань Тайны и не присваивая себе прав на суд и милость.

В финале — да — героиня прощена. Думаю, что прощена. Почему? Может быть, потому, что, преодолев свое ничтожество, восстала. Может быть, в этом раскрылась та мера и степень веры, которых хватило для спасения. Может быть, Бог прощает всех… Что мы вообще про это знаем?.. Ничего, честно говоря. И Малецкий знает не больше и не прибегает к фальшивому домыслу. (Не случайно же роман назван “неоконченной повестью”.) Но он умеет дать словесный образ события с такой убедительно-победительной силой, которая говорит как будто уже сама за себя. Как если б тут писал не только наш автор, но и…

…Остановлюсь. Когда критик берется это разжевывать, он рискует показаться смешным. Но роман Юрия Малецкого не смешной. Или лишь чуточку смешной, каким и должна быть настоящая, значительная проза наших дней. А по сути он — удивительный . Трудно подобрать другой эпитет. Высота взыскания и значительность этого художественного опыта создают то духовное пространство, в котором трудно, но не стыдно жить.

Оценивая то, что случилось в романе, я могу все-таки предположить, что богословская интуиция автора фокусирует благодатность смерти. Малецкий запечатлевает ужасное содрогание естества, производимое в момент отхода. Но тотально страшна смерть у него только для усеченного сознания. Когда же это сознание раскрывается вечности, приходит иное знание. О нем нельзя сказать, но можно передать его наличие как факт. Грядет спасение. Очевидно, таково содержание веры, которая греет автора и которой он обогревает героиню. В серых потемках, на закате заплесневевшей жизни, во мраке сущем, в одичалых ландшафтах души прорывает мутную пелену существования этот луч незакатного солнца, этот дар веры.

Евгений Ермолин.

Тени стихов

Геннадий Алексеев. Избранные стихотворения. СПб., “Геликон Плюс”, 2006, 576 стр.

Верлибр напоминает подстрочник каких-то очень хороших стихов, написанных на неведомом никому, может, инопланетном, может, потустороннем языке.

споткнувшись о порог

у входа в мир иной

не чертыхайся.

Верлибры невозможно цитировать не целиком, как невозможно цитировать или пересказывать хорошие детективы. Верлибры невозможно анализировать, как невозможно анализировать хорошие шутки и притчи. Пожалуй, да: из всех прозаических жанров к настоящему верлибру ближе всего детектив, притча, анекдот, шутка. Настоящий верлибр держится на том же, на чем и все перечисленные, — на ожидании, каким же образом автор вывернет, как разрешит заданную загадку.

Поделиться с друзьями: