Обратный перевод
Шрифт:
Действительно, стоит задуматься: едва ли H. М. Карамзин написал какие-то запоминающиеся, или ставшие хрестоматийными, или вошедшие в обиход — пусть хотя бы и на время — стихотворения; и едва ли русская литература сильно обеднела бы, лишись она повестей H. М. Карамзина, включая даже и памятную «Бедную Лизу»; едва ли даже и «Письма русского путешественника» могли бы притязать на исключительную творческую высоту или, скажем, редкостную художественность. Но ведь все это, вместе с изданием журналов и альманахов, и составляет содержание первой половины жизни Карамзина. Так в чем же тогда величие Карамзина-литератора?
Оно — в открытии путей. В открытии путей для русской литературы и для всей русской культуры в целом. При этом с максимально возможным ударением на слове «открытие»: открытие путей. Иначе говоря: русская литература и вся русская культура после Карамзина пошла своими путями, о которых может быть и не догадывался писатель, но вот его дело было
такое открытие и такое обнаружение. Поэзия — это не долг и не служба, и не обязанность, неприятная или даже «сладкая», и не работа, и не труд, а это способ вести свою жизнь — способ существования и форма жизни. Это «житье-бытье», такое, при котором поэт или, скажем, литератор, погружен в свое творчество. Не поэтическое творчество занимает какое-то место в его жизни, большое или малое, большее или меньшее, а он занимает какое-то место в своем творчестве, которое все, от начала до конца, есть творчество как самопостижение и самоистолкование, как внутренняя потребность и необходимость в таком самопостижении и самоистол-ковании, как устроение своих внутренних отношений с таким творчеством. Все — не так, как, например, у Ломоносова, Державина или Хераскова — замечательных поэтов, которые между другими делами, какими они заняты в жизни, создают еще и поэтические тексты, причем уже по внутренней возможности и необходимости. Но не поэтическое творчество — их главное жизненное занятие, зато творчество выливается в создание текстов и как бы до конца уходит в текст, воплощаясь в нем.
Не так у Карамзина. А как у Карамзина, мы можем даже представить себе настолько, насколько знаем, как поэтически творил Пушкин, Пушкин же несомненно творил в том пространстве свободы, какое открылось потому, что уже жил и творил Карамзин.
Конечно, поэт оставляет после себя тексты; не будь текстов, мы и не узнали бы о нем. Не будь поэтических текстов Пушкина, мы не узнали бы о поэте Пушкине. Но эти его тексты возникают как избыток творчества, как явление внутреннего творческого избыточествования, и не потому, скажем, что внутреннее творчество — вулканически-колоссально и изливается наружу лавой. Отнюдь нет: как раз это и нарушило бы внутреннюю свободу отношения к своему творчеству. Оно возникает между прочим, и его могло бы не быть, или оно делает вид, что возникает между прочим. Поэт пишет «безделки» и говорит о своей поэзии как о создании безделок, и это риторическое общее место, но только пришла пора этому общему месту испробовать себя в жизни и поверить себя жизнью.
Это Карамзин, не Пушкин говорит о своих стихотворениях как о безделках — «Мои безделки», сборник 1794 года, и здесь мы встречаемся уже с различиями между двумя поэтами. Карамзину словно положено было испытывать новые возможности творчества в самом общем плане и смысле: получается так — в таком самом общем плане поэт вроде бы не испытывал ни малейшего внутреннего принуждения к творчеству, Побуждение — д а, но не понуждение и не принуждение. Ведь всякое принуждение нарушает свободу и противоречит свободе, а общий смысл (того, что выпало на долю Карамзина и досталось ему в качестве исторической задачи в русской культуре) — в том, чтобы испытать свободу и удостовериться в ее возможности. Так это и было у Карамзина: от него мы, пожалуй, и могли бы ничего не дождаться. Ну, скажем, он посчитал бы поэтические безделки занятием слишком неважным для того, чтобы делать его хотя бы и между прочим. Он, к счастью, так не поступил, — но ведь написал он довольно немного. Немного — в сравнении с тем, что мог бы написать, будь только его поэтическое творчество его трудом и понимай он творчество как непременный и обязывающий труд.
Но ведь и Пушкин написал куда меньше, чем написал бы, осознавай он свое творчество как труд. Но тут и не пахло духом протестантской этики, — зато очень похоже, что мы наталкиваемся на само своеобразие русского творческого труда, каким должен был он предстать, как только у русского творчества под воздействием западной культуры, ее уже творческих подсказок, развязался язык. Такой русский поэт, который достаточно долго оглядывался на Запад, чтобы понять, что ему и как надо делать, совершенно не напоминает ни кабинетного ученого, ни фабричного рабочего, ни крепостного крестьянина, замученного на барщине, и он вовсе не подозревает о том, что его свобода как поэта — это познанная необходимость, т. е. в его случае необходимость творить и этим исполнять свой долг, не зарывая свой талант в землю, и т. д. и т. д. — он всегда немножко Обломов, он работает, но работает исподволь —
из-под воли, а не из-под необходимости, и необходимость творчества, какая подобает ему и какая пристала ему, — это его познанная свобода. Риторическим общим местам в таких условиях приходится только поспешать ему на подмогу, а ведь известно, что риторическими местами можно объяснить, доказать и оправдать все что угодно — так что тут, в этом карамэинском случае, им не остается ничего кроме как подтверждать русскую свободу.И вот получается так, что в этом творчестве, в творчестве Карамзина, можно находить немало и обломовского: нет ведь силы, кроме своей же внутренней, которая к чему-либо тебя побуждала бы, коль скоро уж нельзя принуждать, — и можно находить немало бесцельного прекраснодушия и самолюбования; ситуация, в какой вдруг оказывается поэт, на деле чрезмерно абстрактна. У Пушкина она уже не такая, она как бы конструктивно преломилась в сознании и сдружилась с живой реальностью. Но ведь Пушкин трудится уже — или если не трудится, то между прочим создает свои стихи — на уже завоеванных просторах творческой свободы. И весь пушкинский круг — т. е. и Батюшков, и Баратынский — работает так, на этих завоеванных просторах. И так же работает Тютчев и весь его круг поэтов. И так же работает и Фет, который даже когда усаживает себя за переводы, объем которых весьма и весьма велик, то нимало не похож на кабинетного труженика-филолога, наподобие очень многих западных переводчиков, и уж тем более [не] похож на многоученого профессора, хотя для того, чтобы переводить, надо накопить большие знания.
И на русских прозаиков распространяется благодать карамзинско-го завоевания. Первым приходит на память Иван Александрович Гончаров, автор того образа, в котором суть русского творческого труда отразилась в несколько крайнем запечатлении: вот ситуация литератора, который действительно ничего уже не пишет и ничего после себя не оставляет, — зато Гончаров пишет, хотя и н е насилуя себя. Но даже и те русские прозаики, которым доводится насиловать себя, как Ф. М. Достоевский, который должен успевать в срок и который поэтому пишет или диктует целую ночь до утра, творят в освоенном пространстве внутренней свободы. Многие обстоятельства начинают стеснять ее, и тем не менее: даже и Достоевский пишет в последний миг, дабы соблюсти сроки, только потому, что он уже довел себя до этого последнего мига — тем своим русским ничегонеделанием, которое и равносильно здесь внутреннему творчеству, настоящему творчеству, которое в известных условиях могло — между прочим — давать и осязательный, текстовый свой итог.
Различие между пишущим до утра Достоевским и пишущим до утра Бальзаком — в русской черте первого: он не хотел бы форсировать себя, свое творчество, и ему вовсе не хочется так работать, независимо от того, чтй стояло бы за такой работой: творческий восторг, удовольствие творческого труда, чувство долга или что-либо иное…
Нам надо только твердо знать, что «топос» ничегонеделания и безделок может — как качественно, так даже и количественно — не вести к какому-то иному результату, нежели топос самоотверженного и тяжелого труда. То и другое — феномен самопостижения и психологический феномен. Человек, который полагает, что трудится, — например, пишет <нрзб>, — «между прочим», может трудиться не меньше или даже больше закоренелого самоистязателя. Такова реальность самоистол-кования, или самопонимания, реальность, которая для любого писателя куда значимее, нежели то, как «на самом деле» обстоят дела — и протекает его творчество.
Итак, Карамзин открыл просторы творческой свободы, обнаружил и распахнул их, и вот у нас может даже складываться впечатление, что они пока еще, на первых порах, довольно пусты. Это не ошибочное впечатление: Карамзин был ведь здесь для России как бы первый, и вот почему сама его ситуация и была как бы слишком абстрактной.
И Карамзин с какой-то поразительной способностью ясновидца отдает себе отчет в огромной творческой потенциальности этих открытых им же просторов свободы. Вот примеры:
О россы! век грядет, в который и у вас
Поэзия начнет сиять, как солнце в полдень.
Исчезла нощи мгла — уже Авроры свет ~
В **** блестит, и скоро все народы На север притекут светильник возжигать,
Как в баснях Прометей тек к огненному Фебу,
Чтоб хладный, темный мир согреть и осветить [1] .
«Мы победили Наполеона: скоро увидим свет и нашим разумом. Жаль, что я из могилы не услышу рукоплесканий Европы
в честь наших Гениев Словесности* [2] ,
[1]
Карамзин H. М. Поэзия [1787] // Карамзин H. М. Полное собрание стихотворений / Вступ. ст., подгот. текста и примеч. Ю. М. Лотмана.
Сов. писатель, 1966. С. 63.
[2]
Письма H. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву / Издали Я. Грот и П. Пекарский. СПб., 1866. С. 183. № 171. 30.6.1814.