Остров, одетый в джерси
Шрифт:
Размышляя над странной фразой, я приблизился к розовому дому. Немного потоптался возле него, стесняясь, и, наконец, вошел внутрь.
— А чего стесняться, — думал я. — Не нужно этого. Я же свой.
Но все же шел по длинному коридору, пугаясь. Вздрагивал, встречая напившихся кофе служителей. Пропускал вперед тех, кто еще выпить не успел.
И все шел-шел по коридору, удивляясь протяженности небольшого с виду здания.
— Тут и Даррелл, наверно, кофе пил, — соображал я. — А, может, даже чай.
Наконец, как говорится, в конце тоннеля забрезжил свет. Я вошел в комнату, освещенную
В центре ее стоял стол. Вокруг него, конечно, стояли стулья. На стульях сидели служители. Они пили кофе. Видно было, что собравшиеся — большие мастера этого дела. Они пили кофе красиво. Они представляли собою живую картину, которой хотелось любоваться. Это была настоящая кофейная живопись.
Лица с простыми, но красивыми чертами были суровы. Взгляды устремлены вдаль. Гранитные стены не мешали им. Их взоры охватывали горизонт, скользили по водам Атлантики, переходили на континент и поднимались к Альпам.
Служители были похожи на моряков, которые уже долго плывут, но понимают, что приплывут куда-нибудь еще не скоро.
В неудобное, ох, в какое неудобное положение я попал. Нельзя войти без приветствия, но и потревожить пьющих кофе было немыслимо. Как можно обратить на себя взгляды, устремленные к горизонту?
— Все-таки, — подумал, — зайду, молча. А поприветствую потом, когда ко мне привыкнут.
Я взял кружку, наполнил ее чаем и сел на свободный стул.
Мне не хотелось отличаться от других, но все же я отличался. Потому что все пили кофе, а я — чай. Разные, очень уж разные это люди — пьющие кофе и выпивающие чай. И ничего в них нет общего, кроме кружек, которые они держат. Чайный человек — уютный, домашний, любит поболтать, но и послушать не прочь. Кофейные люди — птицы высокого полета. Парят на такой высоте, какой чайному человеку сроду не достать. Молча они созерцают движение жизни, наполненной чайными людьми. Чайный человек пьет часто и помногу. Кружку кофе можно пить вечно.
И взгляд мой никак не устремлялся вдаль. Наталкиваясь на каменную стену, он оставался в помещении и начинал по нему блуждать. Оглядывать мебель, интересоваться людьми.
Кофейные люди недовольно зашевелились, почувствовав присутствие чужого, чайного, человека.
Они начали вставать, отодвигать стулья и уходить, недовольно двигая плечами. После них оставались только кружки с кофейной гущей. И этой гущи было столько, что на ней вполне можно было гадать.
Не успела дверь закрыться за последним кофейным человеком, как в нее стали проходить новые люди. Было их немало, и все они стали пить чай, оживленно говорить и с интересом слушать.
Пил я кружку минут пять. Но за это время услышал все новости зоопарка, узнал о тех, кто недавно устроился на работу, и даже о тех, кто давно уволился.
— Да, есть все-таки смысл в кофейных людях, — думал я, покидая особняк. — Иногда и помолчать следует.
Разговор, начатый на кухне, еще долго продолжался в моей голове и наполнял ее никчемными сведениями о родственниках тех, кто вообще в зоопарке никогда не работал.
А на кормокухне работа не прекращалась ни на минуту.
Здесь все еще резали, кромсали, шинковали.
Перед Эуленетт лежала связка бамбуковых трубочек и чашка с горкой мучных червей. Она занималась странным
делом. Брала бамбуковую трубочку, насыпала в нее мучного червя и затыкала отверстие бумажкой.Выкатив глаза, я смотрел на этот процесс. Волосы на моей голове двигались и шевелились как змеи на голове Медузы Горгоны.
Эуленетт считала червей, видимо, опасаясь положить больше нужного.
— Десять, одиннадцать, двенадцать.
Всего в одну трубочку поместилось их пятьдесят.
— Попил кофе? — спросила Эуленетт, откладывая трубочку.
— Хорошо ест тот, кто хорошо работает, — ни с того, ни с сего ответил я.
— Интересно, интересно, — сказала Эуленетт и взяла следующую бамбуковую трубку. — Не хотел бы ты…
Тут надо сказать, что вежливые служители почти никогда не говорили нам «дай то», «сделай это». Только «не хотел бы ты дать то?» или «не сделал бы ты этого?». Приятно работать с английскими смотрителями.
— Не хотел бы ты взять одно киви (я взял одно киви), два банана (достал бананы) и четыре яблока (нагнулся под стол за яблоками).
— Порезать?
Эуленетт продолжала фаршировать трубку мучником.
— Яблоки — мелко… двадцать три, двадцать четыре, киви — на шесть частей… двадцать восемь, двадцать девять, а апельсин… тридцать пять, тридцать шесть… пополам. Только вместе с кожурой.
Я смотрел на апельсин, не понимая, на сколько же частей его все-таки делить? На тридцать шесть или на две?
— Ладно, — думаю, — разрежу пополам. Если лемуру мало, пусть сам дальше делит. У него все-таки когти есть.
Через десять минут фрукты были нарезаны, трубки наполнены и заткнуты бумажками.
— Уелл дан, — одобрила Эуленетт.
— Дело мастера боится, — ответил я.
Вскоре трубки были сложены в ведра, а ведра взяты в руки и вынесены на улицу.
— Кого же мы идем кормить?
— Ай-аев!
— Ка-во-о-о?
— Мадагаскарских лемуров. Ай-аев.
— Откуда же такое название?
— Увидишь — поймешь.
Мы вошли в уже известный тоннель под домом Даррелла и двинулись вдоль фотографий, рассказывающих о неимоверных достижениях зоопарка.
Вдруг достижения кончились, и появилась дверь.
На ней было написано:
«Ноктюрн».
«А вы ноктюрн сыграть смогли бы», — вспомнилось мне, — «на флейте водосточных труб?».
— Не смог бы, — подумал я. — Но где же ай-аи?
Дверь открылась, солнечный луч, заблудившийся в тоннеле, ударил в дверь и осветил ее целиком.
— «Ноктюрнал хауз», — прочел я. — Ночной дом, то есть.
Тут я понял, что лемуры эти — звери ночные.
— И облик у них, наверное, соответствующий. Клыки до земли и заячья губа.
— Их еще руконожками зовут, — сказал Эуленетт.
— Че-го-о-о?
— У них ноги, как руки.
— Ужас!
— И пальцы на них — веером.
— Как, как, как?
— Увидишь.
Дверь за нами закрылась, и наступила темнота, в которой я, конечно, ничего увидеть не мог. Но через пять минут темнота расступилась, и я стал различать какую-то гигантскую раму. В центе рамы кто-то стоял. Но ноги у него были — как ноги, руки — как руки. Вообще, он был очень похож на человека с ведром. Постепенно я понял, что это мое отражение, а рама — огромное стекло.