Осуждение Сократа
Шрифт:
— Быстрее! — кричали братья, желая, чтобы Хрест поскорее споткнулся и упал.
Раб старался сохранить хладнокровие, и все же крики действовали на него, как близкий удар ременного кнута на привыкшую к побоям скотину. Он ежился, вихлялся, но темное, в морщинах лицо продолжало улыбаться. Однако с каждым шагом улыбка эта становилась вымученнее, малоподвижнее, пока наконец не превратилась в окаменелую гримасу театральной маски. Колесо было шагах в пяти. Его втулка зияла, как полый каблук.
— Двенадцать драхм! — летело в спину.
— Даю еще пять! — метило прямо в голову.
И в тот приятно расслабляющий миг, когда ему подумалось, что все уже кончено, он непременно дойдет, нога неожиданно подвернулась на ровном месте. Он судорожно гребанул правой рукой воздух, дернулся влево, стараясь выправить положение, но это движение было уже бесполезным, и он начал падать,
— Ахиллес сражен! — весело кричал и смеялся один из братьев. — Я так и знал, что его подведет деревянная пята!
— Да, у вашего правдолюбца, действительно, ахиллесова пята, — с тонкой усмешкой заметил архонт.
Ошарашенный предательским падением и постепенно понимая, что торопиться теперь некуда, Хрест покорно лежал на боку, приминая войлочную шапочку. Из-за колесных спиц огромной монетой, распавшейся на несколько кусочков, на него смотрело золотое солнце. Подождав, когда братья немного угомонятся, Хрест устало приподнялся, подтянул к животу ноги и, ни на кого не глядя, стал расстегивать сандалии. Потом встал, отряхнулся безразлично-ленивыми движениями, поправил плащ на животе, словно беспокоясь, что у него нечаянно выпала театральная подушка, долженствующая придавать солидность, крикнул скучным голосом:
— Что вы смеетесь, кривые ободья? Вонючая требуха!
Братья откликнулись сытым хохотком. Благодушный, всем видом понуждающий других разделить свое настроение, архонт обернулся к Нумению, но его расплывшиеся губы тут же сжались в гусиную гузку. Уроженец Делоса почему-то не смеялся. Он даже не улыбался. Его глаза были мучительно сощурены, а зрачки странно расширены.
Архонту вдруг припомнилось, что он видел похожие глаза совсем недавно, в храме Гефеста: там пытали одного раба, желая добиться искренних показаний по делу Мидия Младшего, который, будучи демархом, при ревизии гражданских списков внес в число граждан несколько инородцев за солидное денежное вознаграждение; несчастного свидетеля привязали к длинному пыточному брусу, засунули в рот и в ноздри куски мела, а потом прислужник Одиннадцати стал поливать мел уксусом — пошел ядовитый газ, и раб, задыхаясь, корчился от страшных мучений, он не мог кричать, но зато кричали на весь храм эти ужасные, вытеснившие радужную синеву черные зрачки. Архонт зябко повел плечами и отвернулся. Настроение у него портилось…
Шел день Питойгиа, первый день весеннего праздника Анфестерий, единственный день в году, когда афинские рабы могли делать то, что хотели, и говорить то, что думали.
В тюремном подземелье было глухо, темно и остро пахло влажной землей — одна из стен отсырела и сочилась каплями. Эти капли методично падали в лужу, и человек, лежащий на матраце, представлял себе домашние водяные часы, и ему как-то становилось легче. Мидий Младший знал, что обречен, — его долгое, тянувшееся почти два года судебное дело закончилось смертным приговором, и казнь должна была состояться завтра. Мидий старался не думать о роковом дне. Лучше всего было забыться в полудреме — в этом состоянии время шло как-то безболезненнее, спокойней. Он был бы рад, чтобы тената дремы обернулась для него вечным забытьем. Голод беспокоил его. Тогда он вставал и подходил к столу, заваленному снедью. Ел жадно, роняя крошки, потом пил вино и, позвякивая цепью, которая скрепляла колодки, возвращался к измятому матрацу. Иногда с поразительной ясностью Мидий Младший представлял свое лицо мертвым, бескровным, с необычайно выпуклыми яблоками глаз, и ужасался: неужели его не станет завтра, и он непременно будет таким, желтым, плоским и бездыханным? Он даже представлял, как его тело сбрасывают в Баратрон. Вот он летит, бессильно опустив голову и руки, в мрачную расщелину, падает на острые камни… Момент падения страшил более всего — тело ударяется глухо, как тюфяк, ничего не чувствует и не кровоточит.
Лежа на матраце, набитом гнилой соломой, он искал удобную, покойную позу. Когда-то, в детстве, он любил спать, зажав руки между колен, и теперь он лежал в этой позе, стараясь не шевелить ногами — тяжесть колодок стала ему привычной, но цепь тревожно позванивала при малейшем движении. Он старался забыть о себе, но это плохо удавалось, и нежданная дрожь то и дело прокатывалась по его крепкому телу, не желающему умирать.
Он потерял счет времени, и как-то, вынырнув из вязкой дремы, с пронзительной ясностью представил, что уже
все! Сейчас придут прислужники Одиннадцати тюремных архонтов и подадут ему чашу с ядом. Жизнь кончена — они идут! Впечатлительный Мидий даже услышал глухие шаги за дверью и бухающие, как в бочке, голоса. Ожидание было настолько острым, что, если бы дверь действительно открылась, резанув по сердцу скрежещущим звуком, Мидий потерял бы сознание.Более всего узника раздражала крыса. Стоило ему чуть затаиться, как она выбиралась из своей норы и начинала шарить рядом, подбирать крошки. Скрипя зубами, он вставал и отпугивал крысу, но она была не из пугливых — убегала ненадолго. Почему она так раздражала? Может быть, потому, что его пугала и отталкивала такая картина: он лежит, бездыханный, на матраце, а живая крыса бродит невдалеке, безбоязненно собирает крошки, а потом, осмелев, обнюхивает его лицо… Он решил найти ее нору и завалить. Ползая на коленях в кромешной темноте, он наконец обнаружил крысиный ход. Долго искал подходящий кусок камня, нашел его и, глубоко засунув в нору, присыпал землей. Но у крысы, был, наверное, другой ход, и она вскоре как ни в чем не бывало рыскала у стола. Тогда Мидий решил оставить, крысу в покое и, чтобы не слышать ее возни, залепил уши хлебным мякишем. Он не ждал ни жены, ни друзей — все оставили его, только жена дважды передавала с рабами вино и пищу — да он и не хотел прихода близких людей. К чему эти встречи! Живые напоминают о живом. А сейчас ему нужно забыться…
Почему-то все время хотелось есть, и приближение смерти, как ни странно, не лишало его обычной прихотливости — он замечал, что рыба хорошо провялена, а пшеничным пирогам чуть не хватает соли. Ему нравилось дешевое фракийское вино, однако он жалел, что вино слишком разбавлено — «Подходящее питье для лягушек!». Теперь ему пришлось бы по душе крепкое, неразбавленное. Когда последняя фляжка опорожнилась, Мидия начала мучить жажда. Он знал, что в ямке, возле влажной стены, есть вода, но в голове мелькнула мысль, что оттуда может пить крыса, и желание прильнуть к земляной лунке пропало.
Порою дверь открывалась — у Мидия перехватывало дыхание, лоб покрывался противной испариной — и в подземелье входил молчаливый прислужник Одиннадцати. Держа в руках огнистый факел, он приближался к скорчившемуся узнику. Прислужник подносил факел так близко к лицу Мидия, словно перед ним лежал не живой человек, а покойник. Мидий раздраженно мотал головой и ругался. Несколько раз, тая надежду договориться о побеге, бывший демарх пытался заговорить с рабом — тот молчал, как могила, а однажды поднес факел к своему лицу и открыл рот: Мидий увидел шевелящийся обрубок и содрогнулся. Слова Мидия о богатом вознаграждении вызвали у прислужника лишь снисходительную улыбку, — видимо, об этом ему говорил почти каждый узник — и раб, даже не сделав отрицательного знака, так же неторопливо, как и входил, скрывался в зловещем зеве двери. Мидий решил про себя, что этот прислужник сам когда-то изведал тюремное подземелье — обычно такие мрачные и неподкупные надзиратели получаются из бывших узников; этим людям, однажды побывавшим на краю пропасти, уже ничего не нужно, кроме жизни, и звон дорогих монет не вносит смятения в их холодные, ожесточенные души.
Положив голову на скрещенные руки, Мидий думал о том, что сейчас над ним голубеет просторное небо и летают быстрокрылые ласточки. А в это время на земле была ночь.
Он забывался и снова приходил в себя, тискал под собой убогий матрац. Порой становилось так тихо, что ему думалось: он оглох… К утру Мидий все-таки заснул темным, провальным сном и не сразу понял, что означает этот скрежет, похожий на отдаленный стон.
Дверь отворилась, и в подземелье вошли двое.
Несмотря на мякиш в ушах, Мидий услышал не только шаги, но и зловещее погудыванье факелов. Он почувствовал слабость, обволакивающую снизу живот, и полное безразличие. У него, казалось, теперь не было сил даже на то, чтобы поднять голову. Он подумал, что может умереть сам, без губительного яда цикуты, — стоит только сказать себе бесповоротно: умри! Он уже не слышал, как бьется сердце — его место теперь занимал однообразно-тягучий звук:
— Кап! Ка-ап!
— Поставь здесь стул! — послышался отчетливый, как у военачальника, голос. — И уходи. Закрой за собой дверь. И не задвигай засов!
«Кажется, не сейчас…» — подумал Мидий и вновь ощутил, как под ним содрогается его сердце.
— Встань, Мидий! С тобой говорит Тиресий, сын Герона, старший тюремный архонт. Мы с тобой одни… — Тиресий с нажимом произнес последнюю фразу, зная заранее, что она должна произвести соответствующее впечатление — в ней как бы угадывался дружеский намек…