Пастырь Добрый
Шрифт:
Прихожу к батюшке по какому–то церковному делу в день погребения Божьей Матери, перед самой всенощной. Он с кем–то сидел в кабинете. Услыхав мой голос, вышел. Я передала ему свое дело.
Вижу, он как–то очень внимательно приглядывался ко мне, а сам такой веселый–веселый. В передней было темно, и он все больше и больше растворял дверь, чтобы меня разглядеть. Думаю: что это с батюшкой? А в душе у меня все пело, как никогда, и была какая–то неземная радость. Наконец я сообразила в чем дело и спряталась в угол, так как почему–то мне стало совестно. Батюшка совсем распахнул дверь и сказал с нетерпением:
— Да поди же
— Да. Так вы что говорите? — переспросил он, очевидно ничего не слыхав из того, что я ему говорила.
Я повторила свое дело, а потом радостно прибавила:
— Успеньев день у нас в деревне, что Пасха. Я привыкла по–настоящему праздновать его.
— Ишь ведь, скажи пожалуйста, ей нужна Пасха на Успенье и службу особенную. Идите в церковь, у нас тоже сегодня будет хорошо.
— Батюшка, спасибо вам, дорогой, родной, что у меня на душе праздник.
В церкви было так уютно и благодатно хорошо. Молилось легко. Особенно хорошо было, когда запели: «Преблагословенная Владычица, просвети нас светом Сына Твоего». Напев был наш, как в деревне, но здесь пели с гораздо большим подъемом. Батюшка был такой торжественный и весь в молитве.
В этот день его особенно тащили во все стороны. Он и служил, и сестры подходили к нему, и записки ему лично много подавали, и исповедников было много, и люди то и дело подходили к нему с разными просьбами и вопросами. Он повсюду поспевал, всем отвечал. Я удивлялась его терпению.
Было поразительно, как он в той сутолоке не терял молитвы. Он ходил, говорил, отвечал, спрашивал, а сам все время молился.
Подошли две особы, горько плача. Он к ним вышел из алтаря. Одна упала перед ним на колени и о чем–то стала умолять его. Долго он не соглашался. Стала просить и другая. Они дали ему просфору. Наконец, лицо его сделалось скорбным, он махнул рукой и пошел в алтарь. Обе горячо стали молиться. Вскоре батюшка вышел, отдал им просфору и что–то сказал. Стоящие на коленях сквозь слезы улыбнулись и повалились ему в ноги.
— Не надо, не надо, — испуганно отмахнулся о. Алексей и поспешно ушел в алтарь.
Они ушли, о чем–то горячо рассуждая. Пришла моя очередь. Я покаялась в чем было нужно и стала жаловаться батюшке, что дома мало молюсь, что молитва мне не удается, потому что времени не хватает и места нет, где бы уединиться. Я приходила в отчаянье, что так я никогда не научусь молиться.
Это было как раз против правил о. Алексея. Он считал, что нужно научиться молиться так, чтобы не зависеть ни от времени, ни от места. Но это было очень трудно воспринять. Об этом постоянно забывалось.
— Ведь Господь взыщет с меня за это, — сказала я, наконец, с нетерпением.
— Не ваше это дело сейчас, — начал батюшка, — нужно с мужем терпеливей быть, исполнять как можно лучше свои домашние обязанности, молиться утром и вечером, стараться вдумываться в каждое слово молитвы, а больше особенного ничего. Вам сейчас этого нельзя. Мужу будете мешать, а это не годится. Потом вообще жизнь такая у вас, она не требует этого. С вас–то сейчас не требуется молитва. Вот я — другое дело. С меня вот они все (он махнул рукой в сторону народа) требуют молитвы, требуют прозорливости. А откуда я могу взять это, когда меня рвут
на части. Я не молюсь совсем. Никуда не годен я, — с горечью произнес он. — То усталость, то лень, то некогда. И то, и другое надо сделать, каждому ответить, да над ответом подумать. Разве то, что я делаю, молитва? А они не понимают. Никто не понимает, что я не могу им дать того, чего они хотят от меня. Я ничего не могу им дать. А они этого не хотят понять. Им нужна моя молитва, они ждут моего ответа.— Прозорливость!… Да знаете ли вы, что она получается от молитвы? А откуда мне ее взять, раз мне не дают молиться?
Вот хоть сейчас эти две. Я должен знать — расстреляют его или нет. Хотел молиться, а тут отвлекают. Ну просфору вынул. Дал им ответ. Какая тут прозорливость! Просто молился о нем… Не знаю, что из всего этого будет, — закончил он, задумчиво глядя вдаль. — Очень трудно.
Я поняла, что это было очень важное и серьезное дело. О. Алексею нужно было выпросить у Бога благоприятный исход его. Это–то и считал он очень трудным.
— Вот с меня–то Господь потребует. И как еще потребует–то, — добавил он. Я с благоговением поклонилась ему. Поклонялась его смиренномудрию, т. е. он знал, что он имеет, а считал себя никуда не годным человеком. Тот, в ком явно действовала благодать Духа Святого, тот, кто всего себя отдал без остатка ближнему, говорил про себя, что у него нет настоящей молитвы, что он никуда не годный человек.
Пришло Воздвиженье. Я пошла ко всенощной и решила первый раз подойти к батюшке, чтобы он помазал меня елеем.
Подходя к аналою, как всегда хотела положить земной поклон, но кто–то сзади сказал:
— Скорее. Не задерживайте батюшку!
Но крест для меня был крест и я сделала по своему. Батюшка обильно помазал меня елеем и с улыбкой сказал:
— Ах, Ярмолович, Ярмолович, везде она, Ярмолович! С праздником! — добавил он, низко поклонившись. Я смутилась и ответила ему таким же поклоном.
Как–то прихожу исповедываться к нему и говорю ему, что о. Константин не велел Царя осуждать, как и вообще никого, но с другими–то мне легче, а его–то никак не могу оправдать.
— Очень трудно быть во главе чего–нибудь, особенно государства, — сказал батюшка, — да еще одному человеку. Не под силу это. Не осуждать, а жалеть его надо. Вот возьмите меня: небольшое дело, а справиться не могу, как нужно. И меня многие осуждают. А тут целым государством надо управлять. Для такого дела не человеком нужно быть.
— А потом, батюшка, еще о. Константин объяснил мне «Херувимскую» и требует, чтобы я ею молилась, а у меня это не выходит. Умом теперь понимаю ее, а сердцем — нет. Так хорошо и легко было раньше, когда молилась своей молитвой во время ее пения. Очень трудно вообще, батюшка, молиться, как он хочет: своей молитвы не иметь, а молиться только церковной молитвой.
Батюшка ушел в алтарь.
Когда запели «Верую», я вдруг почувствовала, что исповедую духом каждый член ее. Этого я добивалась, и никогда у меня это не выходило.
Батюшка вышел, посмотрел на меня и, довольный, улыбнулся. А я, смотря на него, продолжала исповедовать все так же Символ веры, пока не кончили его петь.
— А насчет его, — снова начал батюшка, — еще скажу вам, что надо все ему простить за его страдания. Ведь он уже умер. Так что же помнить его ошибки. Он был несчастный, безвольный, не умел себе помощников выбирать.