Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Перегной

Рачунь Алексей Борисович

Шрифт:

– Застудился я боком-от, Витя, ты уж пособи до бревнышка до того дойти, там и потолкуем.

Я подхватил Федоса под локоть и мы, не спеша, приставными шажками двинулись.

– День какой сегодня хороший, благостный.
– Отпыхиваясь продолжил Федос.

– Да, день хороший.

– Мнение мое таково, - продолжил Федос, - мы все под богом ходим и все во грехе пребываем. И хотя уже антихрист близок, но душе в праздности быть, только его приближать.

Федос собирался мыслями и набирал воздух будто хотел произнести проповедь. Но потом видимо понял, что все проповеди сегодня уже произнесены и Софью ему не превзойти.

– В общем, в школу я деток

ходить благословляю. Потому как вижу, что учительница сия имеет ум, а более того, мудрость. И знания, что она будет детям давать, светлы и печали не умножат. Тако я решил, что пусть пока ходят, в школу-от. Все не безделием им зиму маяться. Но ежели она учинит антихристовому их учить, не обессудь.

– Спасибо, дядя Федос.

– Далее, - резко прервал меня староста, - тебе вход в палаты, где деток учат, воспрещен. Ежели надо чего починить будет, наши мужики пособят. Ты же, антихристово дитя, табачищем воняешь и брагою. Увижу, что ты в школу заходишь, не бывать детям там, понял?

– Понял. Обещаю. Обязуюсь.

– То-то. Хоть ты и неверух, но то мой тебе наказ и урок. Еще напомни Софье, что уговор наш в силе – наши дети будут учиться от от бесенят антихристовских отдельно. Пусть строго исполняет.

– Хорошо, я передам!

– Уговор наш помнишь?

– Помню.

– Изволь исполнить. Вскоре у нас радение. Изволь. Перед радением-то я тебе еще дам знать. Ступай теперя.

Я уходил со двора на пруд. Только теперь вместо радости меня шпарил с головы до пят кипучий, как крапивный ожог, стыд.

3.

Удочка и тишина прекрасные душевные лекари. Я сидел на пруду и рассеяно пялился на застывший, как часовой, поплавок. Мне нужно было побыть одному – слишком много впечатлений за один день. Требовалось их переварить.

Да и Софья, я чувствовал это, нуждалась в отдыхе и спокойствии. Мы выиграли сражение и теперь нам требовалось время чтобы забинтовать раны, подлатать форму, вычистить от гари и копоти орудийные стволы, смазать оружие. И продолжить войну.

И вот я сидел на берегу и упивался тишиною. Я грыз ее будто спелое яблоко и чувствовал, как брызжет ее сладкий сок меж зубов и орошает пересохшее, словно после яростного, истошного вопля, горло.

Цена, которую мне назначил Федос, была на первый взгляд непомерной. Но даже эту цену я готов был выплатить. На кону стоял не мой авторитет, а нечто большее. Ох и хитрый же старикан Федос. И умный. Трудно признавать за противником достоинства, но надо. И совсем уж тяжело признать их в слух, глядя противнику в лицо. Это наверное и называется – смирить гордыню.

Ох и тяжело дается это смирение, ох и тяжело. Тянет после этого побыть одному, но вот беда – только останешься один, как лезут в голову разные мысли, начинаешь прикидывать свой поступок и так и сяк – не дал ли где маху, сохранил ли лицо, и вообще нужно ли это всё было? Что это если не гордыня? Вот ведь змеюка. Опять подкралась и начинает исподволь овладевать душою и сердцем. Но ты, уже начеку, ловишь ее за хвост, и раскрутив, вышвыриваешь вон. Нет, все правильно сделал, смирил гордыню, укротил тщеславие, избавился от спеси. И начинаешь собой гордиться. А это значит, опять тебя объял тщеславия вечный демон. Вечная борьба с самим собою. Вечное противоборство двух стихий. Как сказал классик: "Во мне одном два полюса планеты". Ну ёлы ж палы!

И вот еще что - сколько не увиливай, сколько сам от себя не прячься, Маратик, но признайся уже наконец себе, что рядом с Софьей тебя удерживает не только

сострадание к ее проблемам, и не общая жилплощадь даже, а нечто большее. И что ноги тебя сами несли к Софье, не тебя даже, а сердце твое и душу, а вынесли, вот, на берег.

Как не крути, Маратик, как не юли, будь наконец мужчиной, хотя бы самому себе признайся, что ты ее любишь. Любишь! Л-Ю-Б-И-Ш-Ь!!! Я поприлаживал это слово к себе и так и сяк, попримеривал – подходит. Мало того, даже идет, как нашейный бант франту. Нет, это не влюбленность. Влюбленность это нечто другое, влюбленность, это почти всегда сладкая истерика. А здесь какая-то особая, мягкая, нежная, но в то же время невыносимая в своей нежности истома. Эдакая сладкая печаль, желание раствориться каждой клеточкой в окружающем и одновременно вместить каждую клеточку окружающего в себя. Черте что, в общем. Куражистое такое, заполошное ч е р т е ч т о!

Да, пожалуй что я люблю. Люблю. Я еще покатал это слово на языке, поприжимал его к нёбу и внезапно мне его сильно-сильно захотелось крикнуть. Но вместо этого я просто сидел и наслаждался тишиной.

– Сидишь - молчишь на шишу торчишь! – Разорвал тишину бодрый голос Полоская.

– Привет, ты чего меня пугаешь.

– Я говорю, у тя удилище-от уплывет щяс, - Полоскай, привычно засуетился, - глико чё, у тяж на крючке рыба давно сидит, ишь как поплавок водит. Полоскай схватил с рогатинки удочку и потянул. На крючке действительно трепыхался средних размеров карась.

– У, Пельтобатрахи! К вечеру-от, у их жор, - со знанием дела заявил Полоскай, - а значит я их быстро надергаю. Будут у нас значит, заместо закуси.

Он вовсю орудовал на берегу, одной рукой забрасывая удочку, а другой ловко выворачивая из под бушлата бутыль.

– Ты, Витька, чё рот разинул, карасей не видел? Давай, костер разводи, будем их, злодеев, в золе печь.

Пока я раздувал костер, Полоскай, споро таская на берег небольших карасиков, вовсю тарахтел, вываливая новости.

– Я, значит, к школе-от пришел, тебя думал позвать, постучал в дверь, никто не открыват. Ну я думаю, мало ли чо, обошел избу-от, да камешком в окошко легонько саданул. Дак учительша, Софья Николаевна то, окошко распахнула, и так строго у меня спрашивает, чего это мол Владимир вы тут бродите, и имущщэство портите. Ну я ей в ответ, значит, не знаете ли, Софья Николавна, где постоялец ваш, Витька-оглоед, больно он мне нужон. А она, слышь-ко, носиком так дернет, плечиком поведет, в шаль кутнулась – не знаю мол, сморщилась вся такая вот тута у носа, как будто чихнет счас. Я ему, - говорит, - не мамка, не тетка и не жена, догляд за ним иметь. Он человек взрослый, при своей голове, больно мне нужно, - слышь, - за ним присматривать…

Полоскай еще что-то молотил, нес околесицу, как он был у Миши-Могилы, думал что я тому помогаю забор поправить, да у Жукова Васи, покойничка, вдовы, дескать я ей еще даве обещался по хозяйству подсобить, да только потом-от дотумкал, что я наверное на пруд подался. Полоскай молол языком, а я уже ничего не слышал. Вернее слышал, но не понимал, лишь повторял про себя механически - …миша…покойничка…вдовы…дотумкал…пруд…

Все это я про себя повторял, складывал до поры в дальний, заброшенный чуланчик памяти, в самые закрома, а по сердцу, как по наковальне молотом, лупили слова – я ему не жена, он человек взрослый, больно мне он нужен… Я так прямо и представлял себе, как Софья, спокойно, уверенно, строго выговаривает Полоскаю, а тот, как всегда суетясь не по делу, бестолково и искренне улыбаясь, уже пятится виновато прочь из под окон, со двора, с глаз долой.

Поделиться с друзьями: