Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Дина Шрайбман — Николаю Татищеву

Из писем сентября 1932

Два дня не было писем, но, оказалось, у нас бастует почтальон. Прибыло только что. Собственно, что случилось, я слабо понимаю. Вижу, ты как-то выбит из себя в какой-то восторг.

Это очень серьезное испытание счастьем, мой Николай, такое же тяжелое, как и деньгами, даже, пожалуй, еще серьезнее. В увлечении своим счастьем можно, не заметив, сделать очень больно. Смотри, милый, будь внимателен, не провались на этом страшном экзамене.

Представляешь ли ты себе точно, как больно Борису? Кажется, я много раз пыталась тебе объяснить, что отношения его ко мне, так же, как и мои к нему, очень сложные. И не так все просто разрешается. Стерегись схем, они лживы. Что собственно случилось? Тебе удалось найти возможность по-человечески говорить с Борисом (это и только это меня глубоко радует). Все остальное между нами ведь ясно и неизменимо. Ведь мы же знали, что сможем встречаться друг с другом в этом году, ведь даже ты почти не сомневался в этом. Что же тебя радует? Что я не уеду в Медон, что я не выйду замуж? Но ведь я же тебе говорила, что это будет так. Я не хочу выходить замуж за тебя, так же, как и за Бориса.

И Бориса так же не оставлю, как и тебя.

Понимаешь ли ты, что Борис у меня на совести, что это дело моей жизни (если ты меня любишь немного и для меня, то ты можешь мне помочь в этом), ибо нет ребенка более несчастного и обиженного, который всегда на пороге жизни и которого надо за руку вести в жизнь.

Он находится сейчас в очень подавленном состоянии, будь с ним добр и нежен и, если нужно, даже старайся его развлечь, но не говори все время обо мне, ведь это же больно, пойми ты, больно, ведь это же может только увеличить страх: «отнимут спасение».

Прости меня, дорогой мой Николай, если тебе это письмо покажется суровым. Но я не люблю уноситься в эмпиреи. Действительность тяжела и ужасна, надо смотреть ей в глаза. У нас есть обязанности в жизни. У тебя сын, у меня, как видишь, тоже сын. Не забудь, что в наших отношениях Борис не отец, а сын, болезненно ищущий свою мать.

Ну, милый, Христос с тобой. Вероятно, сегодня еще напишу письмо Ивану. У нас серо третий день, ночью ветер, и океан шумит. Целую тебя и Мишу.

Николай Татищев — Дине Шрайбман

Из писем сентября 1932

Дорогая моя Дина! Мне действительно удалось по-человечески говорить с Борисом, причем это вышло так: в среду, в первый раз, когда он

пришел, он сразу же сказал то, о чем я тебе писал. Весь разговор я тебе расскажу, когда приедешь. Я обещал Борису, что ни о чем тебе даже намекать не буду (так что не выдавай). В одном ты ошибаешься: когда я говорю о тебе с ним, о моих отношениях к тебе и т.д., что, впрочем, бывает не все время, а было раза три или четыре и ограничивалось одной-двумя фразами, то Борису это не только не больно, а очень приятно (не надо перебарщивать в суровости «к себе», это грех; и считать, что действительность тяжела и ужасна всегда, тоже хула).

Я не все понимаю в твоем письме. Во всяком случае, и я, и Борис рисовали себе такую картину дальнейших отношений между тобой и мной: что мы будем часто встречаться («по вечерам, регулярно и лучше не засиживаться после 12, так как ей вредно…»). Когда же ты уезжала, я думал, что эти встречи будут происходить один-два раза в неделю, скорее один, чем два, и всегда более или менее исподтишка, как весной. Я страшно рад, что этот вопрос так разрешился и что исчезло мое недоброжелательство к единственному человеку, которого я считал своим врагом, к которому я испытывал недоброжелательство. Это чувство мне было неприятно и тягостно. Разрешился наш кризис не столько благодаря нашим качествам, сколько благодаря новому, случайному обстоятельству, которое мне показалось совершенным чудом, как ты помнишь, мы с тобой и мечтать об этом не решались несколько месяцев назад.

Только что приходила и ушла моя мать. Она рассказала, что вчера была у Софьи, которая устроила ей истерическую сцену с такими фразами: «Он (я, то есть) посмел мне предложить поселиться в одной квартире с ним и с его студентом! Студент — педераст, про него все знают! Он сам (я) может быть и нет, но все его друзья такие!» Была упомянута и ты, avec 2 pr'ecisions [126] : болезнь и национальность. Откуда дошло? не могу понять. Тут мать сказала, что тебя знает, так же, как знает и «студента», что только радуется тому, что я дружу с этими людьми, а не с какими-нибудь другими и т.д. В общем, придется мне там сегодня ставить точки над i.

Прости за нервность предыдущих писем, моя Дина. Ты ведь все понимаешь. Действительность тяжела, но не безвыходна. И разве можно осудить человека, если он не склоняется под грузом суровой действительности и старается вливать ведро радости в океан горя?

Глаза.

126

С двумя уточнениями (фр.).

Борис Поплавский — Дине Шрайбман

Из писем сентября 1932

Дорогуня моя, пишу тебе серьезно, а ты читай внимательно и верь, пожалуйста, моим словам, иначе ты будешь всегда вне моей правды, вне жизни моей.

Во-первых, повторяю тебе прямо с обидой, с глубоким огорчением, что я совершенно не буйствую, что Пуся и Ира — два говна, которые ничего не видели и не поняли; было такое время, длилось недолго, но они вели себя так некорректно и так дико сплетничали, что я перестал им что-либо рассказывать. Бил я только раз какого-то армянина, и то в ответ на вопль Иры, к которой он пристал, так что это все глупости, и мне просто больно об этом слушать, настолько в сто раз серьезнее то, что со мной делается. Я молчалив и грустен, хожу понурившись.

Пишу тебе очень искренно и страшно серьезно, любя тебя всем сердцем так же тепло, как ты меня любишь, и так же светло. Я люблю Наташу так, как никогда не думал, что могу когда-нибудь любить. Это сравнимо только с тем, что было на мгновенье с Татьяной, но то был шум юности, а это — вся моя жизнь, дошедшая до предела своей силы и муки. Я совершенно ясно понимаю, что это теперь навсегда, что это самое важное событие моей личной жизни, а также и религиозной жизни. Это трудно объяснить и дать почувствовать, но это так.

Дело в том, что я пережил удивительно напряженный религиозный год, весь в молитвах и трудах, но совершенно безблагодатный, и я вдруг понял, что, не могучи мне помочь сам, Иисус послал мне благодать в человеке, в котором открылся мне ослепительный свет, самый яркий, самый теплый, который я видел в своей жизни. У нас, так как мы оба — копия и воплощение друг друга, сначала не совсем по-хорошему вышло, и Наташа, воплощение мира и ясности и совершенно бездонной добродетели и чувства правильности и меры, отдалила меня от себя, сама раскаялась, вернулась к своему бывшему жениху, худоногому бородатому юноше, с которым она возится уже три года и давно не любит.

Но теперь Наташа опять со мною, не потому, что она понимает, что любит меня, но у нас настолько все вместе, начиная, напр., с Аристотеля и кончая адским болезненным страхом всякой сексуальности, что я не в состоянии представить себе жизни, не пронизанной, не заполненной, не освещенной другим. Наташа мне никогда не врала, никогда не преувеличивала своих чувств. Но она и я — это настолько то же самое, что не может быть и не будет нам жизни одному без другого. Все что раньше было, было только на поверхности сердца, я спал, и не жил, или молился и жил не жизнью, а здесь проснулся…

В общем, если ты не отнесешься серьезно к тому, что я пишу, а будешь уговаривать очнуться, будто это каприз или пьянство, мы никогда, никогда уже не сможем разговаривать, не встретимся сердцем уже никогда. Я настолько понял, какое это счастье любить по-настоящему, что мне вдруг стало дико жалко вашей любви с Татищевым и того, что я вас против воли немного запутал, но он тебя любит по-прежнему и может быть глубже, а ты не знаю вовсе, что по-настоящему чувствуешь, и об этом ты ничего не пишешь. Когда ты приедешь, нам будет совсем легко втроем, хотя ты знаешь, ведь я ничего от тебя не могу скрыть, какою глубокою телесною мукой я к тебе привязан. Духовной и телесной, и только без середины, без настоящей, легкой, бесконечно, как золото ценной, теплой, жалостливой любви.

Поэтому мне и духовно больно будет ужасно, если Николай нас поссорит, и телесно нелегко. Будет больно, но это хорошо и надо такие жертвы приносить лучшей, правильной и доброй жизни, если она открылась человеку. Я не знаю, любишь ли ты Николая, но мне кажется, что у вас есть какое-то большое дело вместе, какой-то дом, который вы вместе строите в вышине с домом другим или без другого дома на земле. Мне было бы страшно больно, уродливо больно вам напортить что-нибудь, а будете вы вместе жить или нет — ваша тайна, ваше тайное дело. Тогда не нужно было, ибо ты и я были связаны, так что только добром и волей, а не неволей могли отпустить друг друга на свободу.

И теперь то же самое. Я тебя любя отпускаю, но в силах ли ты меня отпустить? А я не хочу уходить против твоей воли, и если ты не хочешь того, что, кажется мне, нас излечит от глубокой difformit'e [127] всей нашей жизни, мы опять будем жить вместе и скоро женимся, ибо ты и я имеем полную власть друг над другом, основанную на неразрушимом праве благодарности за многолетнее добро. Киса моя, только это будет мистическая и органическая ошибка, которую мы всегда чувствовали, живя вместе, хотя это было часто невероятно, прямо-таки болезненно приятно и как-то утешительно. Ну вот и все, кажется. Ужас мой есть ужас жизни, в которую мне теперь придется вмешиваться изо всех сил, и если я не вылечусь от невроза, я, вероятно, умру, ибо не хочу мучить и мучиться дальше.

Целую тебя крепко, крепко. У меня есть свободные 100 фр., ибо 70 мне дадут Записки и 100 наверное завтра я получу за словарь. Пиши скорее и молю тебя о снисходительности. Твой Борис.

P. S. Я понял все это именно потому, что любовь к Наташе вовсе не столкнулась в моем сердце с любовью к тебе, а выросла совершенно параллельно, как прекрасные и неуловимо разные вещи. Я люблю тебя больше, а не меньше прежнего, уже потому, что моя способность любить и сочувствовать сейчас во много раз увеличилась, но любовь моя к Наташе не пугает, не мучает и не раскаивается за мою любовь к тебе, и обе — на всю жизнь.

Стихотворение твое меня глубоко тронуло, я почувствовал в нем совсем другое море и нежное глубокое небо, полное облаков, чего нет на юге. Оно мягкое и очень сложное по ритму, в общем совершенно прелестное. Чтоб на этот зеленый простор посмотреть и утихнуть. Это чудно жутко. Золото мое дорогое, напиши мне, жалея, большое письмо и все, все объясни, ведь ты можешь все, все понять. Твой всегда Б.

[На конверте, с обратной стороны: Не смей купаться. Помни, что в этом письме вся моя жизнь. Отнесись к ней Божески, не топчи, не обижай ее, я буду тебе за это всю жизнь благодарен.]

127

Искалеченности (фр.).

Стихотворение Дины

Борису Поплавскому

Вот опрокинется гребень волны, Серебристой рекой пробежит, И еще, и еще, Веселясь, по песку побежит. Вдалеке паруса, Точно призрак церквей В небесах голубых забелел. Этот снежный покров облаков Вдруг спустился на тихую степь океана. Почему ж тебя нет, милый мой, Здесь со мной. Чтоб на этот Зеленый простор посмотреть И утихнуть. Серебристой волны не понять, И не нами простор этот создан, И не наши пестреют поля, Вот и дети не наши резвятся. Только солнце ласкает и нас, Надо верить, мой друг, И волну, посиневшую вдруг, Полюбить.

Croix-de-Vie, 14 сентября, утром

Дина Шрайбман — Николаю Татищеву

Из писем сентября 1932

Вчера с вечера у меня ужасная головная боль, и так всю ночь, чувствую себя поэтому совершенно изнуренной, и, вероятно, весь день придется провести в постели. Не сердись, что письмо будет короткое и что не последовало письма Ивану. Если бы знал, какая это мучительная боль во всей голове, особенно в затылке, всякая боль, и зубная, и спина — все ерунда и не существует в сравнении с головной. Это, пожалуй, одна из самых больших болей, иногда меня охватывающих, к этому тоже надо было бы привыкнуть, но очень трудно. Надеюсь, что завтра уже будет лучше, и я напишу о St Jean-de-Monts и об океане ночью.

В твоем вчерашнем письме ты меня все время упрекал: жду твоего письма с большим доверием. А я в общем так сурово тебе писала. Милый, маленький, не сердись, а?

Пойми, что очень устала, я так хочу получить от тебя успокоенно-нежное письмо, без тревог и вопросов.

Довольно тревог, милый, мне так нужно хоть немного умиротворенности. Не сердись, дорогой. Надеюсь по приезде найти тебя снова тихим и нежным, да? J'ai grand besoin de la douceur [128] . Особенно когда так болит голова. Все кажется мучительным. Будь здоров, не спи на балконе и береги свое колено. Целую тебя и Мишу.

128

Мне так нужна нежность (фр.).

Николай Татищев — Дине Шрайбман

Из писем сентября 1932

Милая Дина, бедная, как твоя голова? И как можешь ты беспокоиться de nos petites mis`eres [129] , будучи сама действительно больной и несчастной?

Бориса мы вылечим от нервозности и припадков меланхолии. Знаешь ли ты, что очки почти окончательно заброшены? Что он полон бодрости, собирается держать экзамен на шофера такси и уже два раза ходил к

доктору по нервным болезням? Он был долго на распутье между «жить и не жить» и выбрал первое.

Эта двадцатилетняя девочка, которую я еще не знаю (раз, кажется, видел) и с интересом жду узнать, Наташа, оказалась на высоте: мне показывались, под большим секретом, ее письма, полные заботливости и практической мудрости, бодрости и надежды в Жизнь. Там такие фразы: «Лечись, наверное это поможет, если нет, я приеду и вылечу тебя»; «Умей жить весело» (это нужно для Бориса, не для всех); «Не пей от горя, пусть Татищев пьет один, впрочем, пусть и он лучше не пьет». Планы на зиму. Общий план — деликатной, но твердой заботливости. Трудно поверить, что ей только 20 лет. (Насчет пьянства — совершенное недоразумение, мы с Борисом ни разу не выпили больше 1/2 бутылки, это он ее пугал). Никогда не говори, что я читал все эти письма, это может огорчить.

Показывалось мне, тоже под секретом, и твое письмо, где упоминается о том, что я «выдержал экзамен вполне»; я был очень горд. Ведь действительно с экзаменов такого рода — преодоления себя — и начинается человек. Я перешел из градуса «ученика» в градус «товарища», и сейчас мне еще легче смотреть людям в глаза, чем раньше. Отчасти благодаря этому, я мог правильно говорить третьего дня с Софьей. Ты мне дала много, почти все; ибо роль женщины по отношению к нам двоякая: 1) толкать, вливать бодрость, жизненные силы; 2) успокаивать, говорить «подожди, не торопись», тормозить. Обе (давать пить живую и мертвую воду) роли вместе заключаются в охранении от половинной односторонности.

Я зашел за Борисом, ждал, познакомился с матерью и, не дождавшись, ушел; он был в Ste Anne («3 часа ждал среди сумасшедших, довольно противно»). Вечером он был у меня и почти все время спал, потом сидели в кафе. Я обращаюсь с ним с грубоватой мягкостью, то есть так, как сейчас мне надо с ним обращаться. Ручаюсь, что, если начнется его шоферство, он выздоровеет окончательно и, возможно, обогатится новыми духовно-артистическими силами, только нужно продолжать поить его водою жизни. Ну как? Довольна ли ты нами, моя Дина? Обнимаю совершенно целомудренно, родная.

129

О наших мелких неприятностях (фр.).

Дина Шрайбман — Николаю Татищеву

Из писем сентября 1932

Мой дорогой, только что дописала письмо Ивану, но почему, собственно, это письмо Ивану, когда это просто письмо тебе, моему Николаю. Котеночек, пожалуйста, не сердись и не обижайся на меня, а? Хорошо, ты соглашаешься?

Голова моя прошла. Но ночью будет свистеть (из-за ветра), боюсь, не разболится ли снова. На всякий случай, у меня теперь приготовлен Kalmine.

Что у тебя вышло с женой? Объяснились ли вы? Ради Христа, мой маленький, не обижай ее. Ведь пойми, что она может меня ругать, потому что ты мне уделяешь внимание, на которое она имеет все права.

Я хотела бы знать о тебе больше. Ведь это твой отпуск, ты не работаешь? Где ты бываешь, что делаешь каждый день, что читаешь, о чем думаешь? Пожалуйста, милый мой, ласковый друг, я так люблю, когда голос твой ровен, ласков и спокоен и взгляд тих и нежен, я ведь так боюсь огня, всякого горения, это во мне вызывает беспокойство. Будь тихим, прошу тебя.

Николай Татищев — Дине Шрайбман

Из писем сентября 1932

Спасибо за письмо Ивану, оно очень хорошо. Я прекрасно пользуюсь отпуском. Часа 2 в день рисую в Булонском лесу (для экономии времени решил далеко не уезжать). Часа три читаю. Три, в среднем, провожу с Борисом, остальное время делю между Мишкой, масонами и «светскими обязанностями». Сейчас пишу мало, так как уже больше 10, я поздно встал (всю ночь до ухода Мишки читал книгу о четвертом измерении), и Борис меня ждет. Посылаю одновременно с сим номер Последних новостей со статьей Адамовича, близкой к нашей Переписке.

Борис полон сил и энергии. На днях мы пойдем с ним к Познерам (мои новые друзья, в понедельник кутил с ними до 3-х часов), так как Борис теперь пишет по-французски что-то, и в связи с этим ему нужен Познер.

Целую, до скорого, р…

Борис Поплавский — Дине Шрайбман

Из писем сентября 1932

Получил твое письмо, довольно-таки злое, все-таки с частым упоминанием о страшных вещах, давно прошедших. Что до меня, то я живу наново и боюсь памяти. Бог с ней, и так хорошо, что это, хотя где-то все помнится, здесь забывается, сглаживается, зарастает многое. Забудем наши страшные вещи, они давно прошли, эти два месяца для меня, как два года целых. Ты не знаешь, как я переменился. Ты сейчас недооцениваешь моего отношения к тебе, и сразу после «будем видеться каждый день» — «лучше видеться как можно реже». Я думаю, ты напрасно опасаешься некоторых вещей, я об них вовсе не думаю и счастлив этим. Был я в Ste Anne, ждал два часа среди сумасшедших и виделся с доктором, довольно величественным стариком-евреем Минковским.

Затем я видел опять Н.Т., с которым на этот раз было очень хорошо. Видел сегодня тебя во сне, и ты все говорила мне, что у тебя другие знакомые `a part [130] , и мне было дико грустно, все это происходило на какой-то выставке или курорте, где масса стульев стоит на улице.

К Наташе я отношусь действительно очень серьезно, с полным желанием взять на себя всю жизненную ответственность. Но вот мы опять поругались, и я написал ей тяжелое грубое письмо, и что будет, не знаю. Она и я — два «бешеных» человека, которые больше всего в жизни нуждаются в покое и кротости, которые я ценю, но никак, никаким образом не могу применить в жизни. Я люблю волнение, предельное нагромождение сил Вагнера, грохот грозы и вообще всякого рода исступление, которое боготворю и которого всю жизнь жажду.

Что до кротости, то другое мое высочайшее состояние это непримиримое люциферическое боготворство, гордость, гордость и гордость, и какое-то грандиозное (я, как все немцы, люблю все грандиозное, der kolossal) поражение в конце концов Люцифера перед Богом, поражение после состязания в творении, где Люцифер видит, что несмотря на весь свой свет, не обладает настоящей жизнью, но ему и не нужно… Я раньше всего дорожу своей силою судить Бога, и за это сам буду судим и расплачусь. Вся сцена должна происходить где-нибудь на совершенно голых горах и в оглушительном вое ветра и беспрерывном молчании, она должна быть ужасно исступленна и вся в духе воззвания Тангейзера. Это так, мы германцы, созревшие поздно, и именно теперь, в 29 лет, но вероятно еще больше в 30–33, я достиг величайшего прилива молодости, здоровья, интенсивности и свободы. Так что колесница с сумасшедшими своими конями в любую минуту может сорваться в бездну. Так вчера целый день я думал, что именно сегодня брошусь вниз или застрелюсь и т.д. Ну ладно, в общем, до свидания. Это так, так, так. Но я знаю также и о второй карте, о бесконечном покое зрения и памяти, к которому стремится больше всего и Наташа…, хотя слово смирение для нее так же чуждо, как и мне. Nous avons encore trop honte de Dieu et nous ne lui avons pas encore pardonn'e. Mais elle pardonnera la premi`ere et moi ma r'edemption se fera par un reflet de sa gr^ace. Dieu l'aime plus que moi parce qu'elle n'a jamais p'ech'e par le m'epris de la vie — le meurtre mystique qui 'etait si longtemps un de nos th`emes d'exaltation. Elle est presque un animal tant elle est pr`es de la vie avant le p'ech'e originel, et les animaux ont moins p'ech'e qu’Adam lui-m^eme [131] . Ну я тебе объясню все-все потом, в воскресенье, надеюсь.

Пиши скорее и прости, прости меня Дуся, Дуся дорогая.

Твой равиди Боб.

130

Здесь: «свои собственные» (фр.).

131

Мы еще слишком стыдимся Бога, мы ему еще не простили. Но первой простит она, и мое искупление будет отблеском ее благодати. Бог любит ее больше меня, потому что она никогда не грешила презрением к жизни — мистическим убийством, так долго служившим нам поводом для экзальтации. Она настолько близка к жизни до грехопадения, что сама зверь почти, а звери грешили меньше, чем Адам (фр.).

Дина Шрайбман — Николаю Татищеву

Из писем сентября 1932

Милый, спасибо за хорошее, спокойное письмо. Получила его вчера вечером, когда возвращалась с острова Noirmontier, где пробыла довольно долго. Там в прекрасном лесу начинает цвести первая мимоза, но такой ранней мало. Зато как много кустов мимозы, которая будет цвести зимой. Представляю себе, как это должно быть красиво зимой, этот остров, океан, мыс, пляж.

Но вечером было грустно возвращаться. Чувствуешь, как все опустело вокруг. На лицах как будто: мы еще упорствуем, но знаем — осень, осень, конец, надо возвращаться. Ну я и возвращаюсь, как все. Завтра пойду на вокзал со своим билетом, узнаю, когда поезда и когда я могу уехать. Тут же на вокзале тебе и напишу. Почему я не остаюсь дольше? Не хочется, право.

Днем, пока солнце и я брожу в лесу или по пляжу, мне совсем хорошо и спокойно, ну а вечером, когда я зажигаю эту тусклую керосиновую лампу, когда так свищет ветер и океан, мне немного грустно и одиноко.

Я поражаюсь твоей неутомимости, столько людей и разговоров в один день. Откуда столько силы? Ради Бога, не упрекай ни в чем Софью, не будь слишком суров, ведь она так же ничего не понимала, как и ты не понимал. Будь ласков с ней. Я очень рада и тронута, что ты искренне считаешь себя другом Бориса. А фотографию ты не прислал. Боже, какой ты нехороший. Милый мой, дорогой, хороший друг. Скоро будем снова много разговаривать.

* * *

Пишу тебе на пляже, хочу пожаловаться на волны. Совершенно невозможно с ними «встретиться лицом к лицу», они сразу же нечестно наполняют рот соленой водой, что невкусно, и приходится отворачиваться, убегать, а я не хочу от них убегать. Очень в общем приятная борьба. Теперь сижу на солнце, которое, увы, скоро уже и закатится. На мне светер, так что я не простужусь. Получила твое письмо. Большое тебе спасибо, мой дорогой друг, ты на редкость понятливый человек, просто радостно мне от этого бесконечно. Что касается Бориса, поняла относительно него очень странные для себя вещи. Боже, какая это была ошибка, страшная ошибка. Фактически ведь вышло знаешь что? То что я, слишком хорошо зная в нем «замечательного человека», одного из замечательнейших людей, так много обращала внимания на замечательного Поплавского, что не видела в нем просто человека, который должен жить тоже, как все люди.

Я толкала Бориса к творчеству, уводя от жизни невольно, а жизнь в нем ух какая скопилась тем временем. Но могла ли я его научить жизни, не знаю, ведь я даже и не знаю, как это да и зачем это нужно «весело жить». В общем это очень странно — желая добра, причинила много зла. Потому, думаю, лучше будет ему (а как это будет тяжело и мне) меня реже видеть, пока не усядется в жизнь, как в свой дом.

Пишу тебе это для того, чтобы ты был мне Памятью об этом, ведь знаю, будет тяжело его не видеть, часто, не знать, что с ним, так что если придет слабость, будь моей Памятью.

Ну вот, мой милый, дорогой Николай, еще один груз на тебя взваливается. Ты чувствуешь ли, какую я несу ответственность за то, что сделала с Борисом. Еще совсем недавно, когда он писал с юга, что любит Наташу, я на это: «Очень хорошо, но почему же ты мне не присылаешь стихов?» Будто нельзя ему любить просто, как всем людям, без стихов, просто как человеку, а обязательно en qualit'e de [132] Борис Поплавский — гениальный поэт. А гениальность, как видишь, мешает жить. Ах, как тяжело так увидеть свои ошибки.

Ну, Котенок, а ты? Тебе я не несу угрозы смерти? Смотри, не прозевай своей жизни, потому что со мной нет жизни. Я даже не знаю, как за это принимаются. Мне бы век сидеть в кресле и, куря папиросу, читать.

Скоро уже я и приеду, и в понедельник вечером уже ты будешь сидеть у меня. Приятно думать об этом. Надо будет только приобрести кресло и для друзей, а то я сижу в кресле, мне-то удобно, а диван, я знаю, плох, и ты на нем всегда ерзаешь. Видел ли ты Софью? Как здоровье Беби? А Миша здоров, весел, ходит на службу, не очень ли устает? В общем, ты даже и не отдохнул фактически в этом году. Милый, милый. Кланяйся Мише и Борису. Он почему-то снова мне 3 дня не пишет. Не знаю, чем я его обидела. Я не хотела, во всяком случае, его обижать.

Сейчас над океаном стоит водяная пыль и солнце прячется. Как рано приходится уходить с пляжа домой.

132

В качестве (фр.).

Поделиться с друзьями: