Перехваченные письма
Шрифт:
Из писем сентября 1932
Дорогой Котенок! Только что приехала. Сижу в кафе, пью кофе, покуда приготовляют комнату, которую уже нашла.
Смертельно устала, пока нашла комнату, правда очень быстро, но болтовни пришлось выслушать немало. Женщины болтливы. Ну вот, маленький, пиши мне сюда. Сейчас какой-то туман в голове от слабости, все-таки длинная поездка. Спать почти не удалось, к тому же было холодно. Сегодня здесь день серый. Сейчас еще поброжу немного, а потом могу спать.
Милый дорогой Николай, пожалуйста не грусти. Сейчас даже нет особенных причин грустить. Вечером напишу тебе длинно. Пока до вечера. Целую.
Из писем сентября 1932
Mademoiselle Dina Schraibmann
Chez Mme A. Baud
rue de la Broche, Croix-de-Vie, Vend'ee
Без тебя ощущаю пустоту — какую-то опустошенность. Но я думаю, придет время, когда мы с тобой будем вместе, навсегда. Как Океан?
Вчера, во вторник, сидя за «агапой», я дал Мишке папиросу из японского портсигара. Он сказал тихо, но басом: «Знаешь что? Напиши ей письмо, сейчас. Можно посылать, можно не посылать, это даже не так важно». Я посмотрел на часы; было 9, но некуда спешить в этот вторник.
Сегодня утром читал «Символизм» Белого, очень хорошо. Спустился, нашел твое письмо, р…, поехал в Версаль. Провел там в парке несколько часов и к вечеру приехал к сыну, откуда сейчас пишу, пока он ест. Его заставляют есть манную кашу, и он приговаривает за кого
Прости за бессодержательное письмо. Тороплюсь отправить до 7, чтобы ушло сегодня. А… Т… навсегда. Глаза.
Из писем сентября 1932
Croix-de-Vie
Дорогой! Океан очень красив, даже нельзя представить, до чего это нежно. Только я все смотрю, а не купаюсь, может быть поэтому и грущу, ибо все вокруг здоровы, веселы и шумливы, и все толпами.
Вчера вечером заснула, еще не было 8 часов, зато сейчас проснулась — еще очень, очень рано. Хотела бы угадать, какой сегодня будет день, серый ли, солнечный ли? Да трудно еще судить. Вчера немного грустила, не знаю, что причиной тому — слабость ли, одиночество ли, или же «вообще». Дорогой мой мальчик, что то ты там делаешь, сейчас-то ты, верно, еще спишь, но вообще в течение дня? У тебя прошла боль в ноге? Пожалуйста, не очень утомляй ноги своим велосипедом.
Приятно то, что все здесь бледно, нежно, серебристо, ничего яркого. Если будет тепло, пойду гулять куда-нибудь подальше, так как меня все время немного знобит, и я надеваю пальто, а все вокруг почти голые, что непонятно и отчего немного не по себе. Народу еще много, особенно детей.
Вчера пыталась читать на пляже, но не удавалось, все хочется смотреть, не отрываясь, на это соединение снежных облаков и зеленовато-серебристой чешуи воды. И много парусных лодок.
Не знаю почему, но постеснялась тебе сказать: меня очень тронуло и взволновало то, как ты рассказывал, что мать твоя отзывалась благосклонно обо мне. Ты понимаешь, да? Все-таки я ведь боюсь встреч с твоими родными. Правда, с матерью — меньше, чем с сыном, потому что мать твоя может, даже в случае, если я ей очень не понравлюсь, понять тебя, а ребенок инстинктивно чувствует: «Отсюда нашему дому угрожает опасность». Поблагодари свою мать от моего имени, я очень тронута, женщины меня редко признают — вероятно, оттого, что я не так живу, как нужно, все-таки они чувствуют: я старая, а замуж не выхожу, ни детей, ни дома, ничего, как у людей. Ну Бог с ними.
Ну вот видишь, я все о себе. А ты, мой дорогой ребенок, как ты? Вчера ты был у Братьев? Кстати, Пусиных сплетен нисколько не боюсь, для предотвращения всевозможных эпизодов, написав Борису о своем отъезде сюда, сообщила, что вы с Мишей меня провожали. Так что Пусю можно прямо гнать подальше, чтобы не любопытствовал.
Как жаль, что у меня нет твоей фотографии. Ужасно жаль.
Бываешь ли ты у жены? Было ли продолжение разговора? Ну, до завтра.
Целую, милый мой, дорогой друг.
Пишу рано утром, еще в постели. Насчет бессодержательности письма, но это по-детски звучит. Неужели ты думаешь, что есть для меня в твоей жизни неинтересное, бессодержательное (нет больше чернил). Ты можешь мне писать каждую минуту, когда и что вздумается, хотя бы на газетной бумаге. Разве мы не достаточно реально живы друг в друге? Неужели у тебя еще имеются сомнения относительно меня? У меня по отношению к тебе нет никаких «скрюпюлей [123] ». Ты мой милый, дорогой, родной, близкий. Вся жизнь твоя меня трогает, радует, волнует — и как ест Дима, и какова была дорога в Версаль, и все, все положительно.
Жизнь — это все, вокруг нас (а не только в нас) живущее. И эти розы, которые, увы, уже начинают осыпаться у меня на столе, и то, что надо убирать комнату и мыться (что очень трудно, ввиду обожженных рук и шеи). Посылаю тебе в письме несколько лепестков моих роз (как жаль, что я так бедна, что не могу посылать цветов в коробках, это было бы очень приятно делать, обдумывать, какие цветы послать и т.д.). Ах ты, маленький, научись понимать, что мы живем не только ментально (как мы сухи тогда), а и весьма сенсуально, ведь все как-то нас волнует, как-то затрагивает.
Часто, проходя мимо маленьких домов с садом и огородом, я думаю о том, как хорошо было бы жить здесь всем вместе en bons vrais amis [124] , и без конца разговаривать и любить друг друга.
Если вчера был интересный номер Последних Новостей, то перешли, пожалуйста, мне, если случайно остался. Специально доставать не стоит.
Сейчас все-таки вымоюсь и пойду с разбитой ногой к океану. Все красиво, красиво (это даже не то слово).
P. S. Читаю письма К. Mansfield.
123
Угрызение совести (фр. scrupule).
124
Как настоящие друзья (фр.).
Из писем сентября 1932
Дорогая моя Дина! Знаешь что? Я очень счастлив. Чувствую, как спадает с души нарост, шерсть с репейниками, всякие неудобоносимые наслоения, вся тяжесть и горечь. Дина, родная, запомни в своей Памяти, что бы ни случилось со мной потом, сегодня — 15 сентября 1932 года — я узнал просветление. «Первое путешествие окончено». Когда-то в тюрьме я «взвыл» (внутренне) — сразу пришло облегчение; здесь не жаловался, и все же освободили. (Вероятно, твои молитвы — или мать?)
Во вторник я видел у Братьев Пусю и передал через него Борису, который только что приехал в Париж, что прошу его зайти в среду в 8. Мы вчера провели с ним вечер, до двух. Я его понял; он не только очень умен, но и очень хорош. Сегодня он в «Числах», а завтра мы опять встретимся. Сейчас утро, я получил твое второе письмо и сейчас пишу в Caf'e Capoulade, откуда поеду в Версаль. На улице тепло, тихо, белые тучи.
Отдыхай, моя родная, жду с нетерпением твоих писем и встречи с Борисом (т.е. завтрашние утро и вечер). Я дал ему твой адрес. Никогда не встречал такой оккультной насыщенности, как у него. Говорил ему о себе, как с тобой говорю. Мое счастье увеличивается еще оттого, что этим письмом я тебя по-настоящему радую — первый раз в жизни. Обнимаю, родная.
Из писем сентября 1932
Дорогая Диночка,
Узнал твой адрес от Н. Т., ибо Ида не то не знает его, не то не хочет мне его сообщить. Я приехал 13, ибо запутался в дороге и, переплатив массу денег, целые 50 fr., доехал только 13 в 5 часов утра. И какая досада, ты только что уехала накануне, но это, конечно, хорошо, ибо все говорят, что ты совсем измучена. Завтра пришлю тебе 100 fr., которые выручу за Larousse, папа по секрету разрешил его продать. Хожу как потерянный по городу с Пусей, перемена места на меня подействовала плохо, я слаб и при моей дикой худобе выгляжу совсем плохо. Плохо мне очень и на сердце, и мне так нужно было бы с тобою поговорить откровенно и долго, чтобы ты все поняла, все объяснила, на все посмотрела успокоительно и внимательно со стороны.
Вчера до трех часов ночи гулял и говорил с Николаем, вышло очень хорошо и мы, наконец, очень по-братски объяснились, но к концу мне стало грустно, грустно. Говорил он мне о свете, который ему через тебя открылся, о том, что через тебя он родился к новой жизни, воскрес, что ты ему нужна как солнечный свет и воздух, кстати, он нарочно дал мне прочесть твое очень милое письмо, в котором ты пишешь, что его целуешь. Письмо это и фотография, где вы сняты вместе, сжали мне сердце, однако я ясно понял вашу какую-то общую правду, другую, чем моя, я вообще сейчас так измучен, что понимаю многое, чего раньше бы не понял. Я хожу в церковь и плачу там, едва войдя в церковь, сразу начинаю плакать и не могу остановиться. Вчера заснул в Ste Anne. Что-то совершенно новое открылось или открывается для меня в религии.
Вчера я был в госпитале Ste Anne. Хочу лечиться от невроза гипнозом. Не вылечусь (я больше, признаться, рассчитываю на молитву и чудо), решил твердо прекратить свои мучения сам, как тот бедный голландец.Ну прощай и напиши, пожалуйста, мне так нужно, чтобы ты меня поняла и пожалела. Б.
Очень огорчен, что от тебя нет письма для меня. Я прочел письмо к маме и очень обрадовался за тебя, что тебе там хорошо. Мне же здесь очень плохо. У меня что-то вроде гриппа, сделался насморк, кашель, сонливость, бессилие, усталость целый день. Кроме того, я, не знаю, где и как, обжег себе рот, и есть мне больно очень, кроме того, на зуб мудрости нарастает дикое мясо, еще, кроме того, я спаршивел, похудел и чувствую себя ужасно плохо. Ничего не могу делать, только спать, и целый день плачу. Неужели тебе меня немножко не жалко от причины всего этого? Я, может быть, вообще сегодня-завтра не выдержу. Бог знает, что будет. Нехорошо, нехорошо, Дина, я так ужасно сейчас несчастен, что всем, буквально всем меня жалко, даже маме, кроме тебя, мстительный ты человек, ну ничего, прости, что я так пишу.
Мне очень радостно, что тебе хорошо, что ты, наконец, увидела море. Хотя говорят, что это вредно для людей со слабой грудью, тебя, думаю, оно успокоит и зрелищем своим подкрепит. Ведь ты любишь широкий-широкий открытый вид, чтобы сразу все было прозрачно и далеко видно. В этом отношении океан много прозрачнее юга. Ну, прощай. Буквально не знаю, увидимся ли мы когда-нибудь и не кончится ли все сегодня или завтра на том же самом месте, где кончилось все для бедного немца.
Целую тебя крепко.
Твой сын Борис
Стихотворение Дины
Пиво желтело в стакане, Папироса дымилась моя. Небо серело, и воды Серели под мелким дождем. Рядом танго изнывало. Как изнывает всегда, А танцующих было так мало… Как невесело здесь, в этой зале, Даже прислуга скучала В этот мелкий сентябрьский дождь.Caf'e de la Plage, Croix-de-Vie
Суббота, 17 сентября 1932
Из писем сентября 1932
Дорогунья моя, Я хочу очень тихо, очень нежно немного поругать тебя, очень тихо, как совсем больной человек. Ибо я совсем плох, совсем. Ко всему прочему, я страдаю такими припадками беспричинного ужаса и невроза, что ей-Богу скоро больше не выдержу. Откуда ты взяла, что я нахожусь в бешенстве, что я свиреп и буен? Я кроток, молчалив и измучен, в Favi`ere я вел себя в конце совершенно спокойно, пил меньше всех и пьянел меньше других, все это сплетни. Я ни в каком, абсолютно ни в каком бешенстве не нахожусь, а только угрюм и измучен, и если плачу, то в церкви Ste Anne. Поэтому твои слова о покое меня просто удивляют, и я не понимаю, откуда и через кого до тебя дошла такая чепуха.
Спроси, например, Николая, как я себя веду и буяню ли я. Этого давно нет и только в начале самом было, когда я совсем не понимал тех мучительно сложных отношений, которые связывают Наташу с ее женихом. Я невероятно подавлен и гораздо тише обычного.
С Николаем я вчера провел весь вечер и он, признаться, меня огорчил, у него был какой-то торжествующий вид, ему кажется, что все уже устроено, и в конце концов, около 11 всего, когда мне было особенно тяжело, он меня бросил и ушел. У меня это оставило горькое чувство, тем более, что он все время говорил о своей любви ко мне и о дружбе на всю жизнь и т.д. Я с ним говорил много о тебе, говорил ему, что у нас с тобою слишком внежизненная, нечеловеческая любовь, и что поэтому, если он тебя по-настоящему любит и ты его, я ничем не хочу мешать вам, ибо тебя нужно постоянно беречь и защищать от жизни.
Он соглашался и был в страшном восторге, но на следующий день не удержался, чтобы не обидеть меня, и чувствую, что едва он ощутит свою власть над тобою, он постарается совершенно, наверно, совсем разлучить нас, потому что тебя он любит, а меня боится. Боится какого-то несуществующего влияния моего на тебя, которое все же основывается на бесконечной твоей жалости ко мне. В общем я вижу, что если у вас с ним выйдет хорошее, тебе все-таки придется против его бессознательной воли выгородить мое место в твоем сердце и времени.
Но все же я признаю, что он тебя любит ближе к жизни и реальнее, чем я. И если ты тоже так любишь или можешь любить, то отнесись к нему со всею серьезностью, на которую способно твое слабое и измученное сердце. Если не можешь, скажи ему прямо и не мучай его, лаская и целуя, ибо он отчасти от моих слов, отчасти сам по себе, дошел до состояния болезненной экзальтации относительно тебя, которая мне так знакома.
Напиши мне обо всем этом совершенно откровенно. Ты ведь знаешь все мои дела, я бы все тебе рассказал, все, что чувствую, но как-то стыжусь писать обо всем этом, и только приткнувшись к тебе, как щенок, я бы все-все тебе рассказал и выплакал свое горе. Горе действительно страшное, и выдержу ли я его, не знаю, совсем не знаю, очень возможно, что сегодня-завтра все для меня кончится. Я прямо не могу, не могу жить с таким неврозом, с таким ужасом, с такой страшной болью в сердце.
Относительно того, живешь ли ты с Николаем или нет, то это не важно, это не означает ни любви, ни не любви настоящей, хотя я продолжаю настаивать на страшной мистической разрушительной силе неправильной сексуальности. Я не совсем тебе верю, что ты с ним не живешь. Во всяком случае, подожди, не мучай меня понапрасну, ты же знаешь, что я все чувствую. Подожди, дай всему успокоиться, пусть будет все по-настоящему, по-Божественному, и помни еще, что мы уважаем только того человека, который как перед Богом боится и не шутит со своей сексуальностью, ибо это страшные, страшные вещи. Татищев меня, повторяю, обидел своим торжествующим видом, он ребенок, в общем. И не понимает до сих пор важности наших отношений. То, что я сказал ему, что не буду мешать ему видеться с тобой и постараюсь, чтобы ты его полюбила, он воспринял так: «Ты в общем, как отец, выдаешь свою дочь за меня». Как будто мне это легко и не больно и я, как отец, совершенно равнодушно к тебе отношусь. Дина, Дина, ну, прощай, пишу тебе откровенно и жду откровенного письма, девочка дорогая.
Твой бедный, сдавшись вовсе, Борис, совершенно молчаливый и не буйный.
Папа тебе шлет огромный привет и просит не купаться.
Из писем сентября 1932
Воскресенье утром, у Димки.
Сегодня утром должен был прийти твой ответ на мое письмо от четверга, ответ, особенно меня интересующий.
Получив письмо, сообразил, что в четверг я тебе неясно написал. Я не дал понять, что Борис и я теперь не только друзья, но союзники. Что он хочет того же, что и я, то есть чтобы ты была со мной (хотя просил меня тебе об этих разговорах не сообщать, пока не поговорит с тобой). На этой почве и произошло мое с ним объединение. С его стороны все это так серьезно, что никаких сомнений не вызывает. Это я называю чудом. Он постоянно говорит мне про Наташу Столярову, по временам ходит на почту, смотреть, нет ли от нее писем.
Вчера мы с ним купались, вечером он уехал на два или три дня к своему толстому снобу. Он, по-видимому, искренне начинает ко мне привязываться, я тоже с удовольствием думаю о нем и с ним встречаюсь.
Вчера провел вечер у Беби, страшно ласкова, вся светится, Мишка повеселел. Она не здорова, увы.
Целую (не обнимая!). Н.
Сегодня письма нет, жду завтрашнего с терпением и полным доверием.
Вчера целый день провел у Бр. бр., лопали в саду и пр. Главный из Бр. бр. чувствует, что я от них внутренне отхожу, все старается выяснить причину и полон таких attentions [125] , к каким я не привык в период моей самой энергичной деятельность на благо Ордена. Думаю воспользоваться таким благоприятным курсом и занять денег.
Жду письма Ивану. Без этого не могу писать больше двух писем подряд, даже мыслей нет, и выйдет фальшиво. Глаза.
125
Знаков внимания (фр.).