Письма осени
Шрифт:
Зал полон ожидающих. Вот компания парней и девчонок устроилась у окна, смеются, играют на гитаре, бегают в буфет за бутербродами, откупоривают бутылки с лимонадом. Наверно, из пригородного поселка. Опоздали на последнюю электричку, теперь до утра будут сидеть. И сразу видно, как нравится им это вокзальное сумрачное многолюдье, мельтешение лиц. Похоже, мало была в жизни у ребят приключений, и этот день с его неожиданным, непредсказуемым поворотом — внове. Рядом пожилой мужчина с чемоданчиком. На его бритом сухом лице привычная, чуть брезгливая вокзальная скука, — видно, коротать ночь на вокзале ему не впервой, он уже научился ценить и создавать для себя тот минимум удобств, который позволяет перетерпеть, неприкаянность с наименьшими издержками: разулся, ботинки спрятал под сиденье, ноги в носках поставил на сложенную газету и загородил чемоданчиком, но так, чтоб чувствовать его коленом. Плащ снял и аккуратно уложил на колени, чтоб не измять, и бумажник, наверно, поглубже спрятал. И вот уже дремлет, похрапывает, запрокидываясь открытым ртом, где поблескивает золотая коронка.
В другом ряду — взвод молодых солдат с вещмешками. Форма обмятая, выгоревшая, но еще не ушитая, не подогнанная. Светлые ежики коротко остриженных волос похожи на седину, лица и шеи в цвет кирпича. Кто спит, кто задумчиво жует сухой паек, поглядывая вокруг настороженными глазами. Старуха, сидящая напротив, все смотрела
И так — по всем рядам, конгломерат, смешенье лиц. Тут компания студентов в стройотрядовских робах. Там пара деревенских мужиков, худых, как кнуты, в яловых сапогах и рубахах, застегнутых до последней пуговицы. Там морские офицеры в фуражках с «крабами», тут толстые тетки в цветастых платьях и вязаных кофтах — громогласные, крикливые владычицы семейств, с детьми, зятьями, пришибленными мужьями и великим множеством сумок, ведер, узлов, чемоданов, коробок. Видно, явились в город самоснабдиться, ну и попутно выполнить разные соседские просьбы — тому пластмассовое ведро, этому маленький кипятильник, одному детские ботинки, другому дешевых папирос или сигарет (в нитяной сетке сто пачек «Беломора» фабрики Урицкого), третьему шампунь, четвертому леску, пятому черта в ступе, шестому… десятому… И горы барахла у толстых ног, обвитых варикозными венами, да еще дите на руках и его усаживают на горшок, деликатно отгороженный газеткой. Что ж делать — вокзал есть вокзал. И вот сидят тетки, судачат, сложив на животе руки, и одна перед другой хвастают — кто что достал. Тут же неподалеку стреляет исподлобья тяжелым взглядом освободившийся зэк, уже предъявивший милиционеру справку, но еще не верящий в собственную свободу и вокзальное равноправие. Стриженая голова вбита колонией в самые плечи, беззубый рот крепко сжат, правая рука раз за разом нервно лезет в карман и что-то там щупает — справку, а может, нож. Никак не уснуть. Только придремлет — опять вскидывается, дикими рысьими глазами оглядываясь вокруг. Еще ничего не понял — что здесь можно, чего нельзя, и это мучает человека.
Чернота за окнами подогрета искусственным заревом прожекторов на путях, неслышно скользят горбатые спины вагонов, время от времени давая о себе знать обвальным грохотом. Сквозь вокзальные стекла ночь смотрит внимательно, словно ожидая, когда люди на сиденьях успокоятся и живые лица подернутся пеплом сна.
И вдруг где-то рядом заработала гигантская машина, — будто включилась мясорубка времени, перемалывая прожитый день. Быстрое хаотичное мелькание чудится в холодном воздухе, и с мира, как с линяющей змеи, сползает шкура прошедшего времени. И кажется, что там, за этими стенами, охраняющими живое человеческое тепло, заработал чудовищный механизм — течет штукатурка со стен, раздевая дома для пристального взгляда неведомого нарядчика. На этажах, как на нарах, в беспамятстве сна застыли люди — и холодный взгляд метит их, определяя судьбу. Раздетые дома похожи на приговоренных к расстрелу, в их захламленных утробах видны нервные волокна электропроводки, толстые сосуды газа и водопровода, слышен трепет дыхания в вентиляционных шахтах. Мертво и страшно стынут в постелях человеческие тела, и холодный палец ведет отсчет, пунктиром вычерчивая на асфальте путаные дорожки грядущих дневных путей для каждого. Никто не знает собственной судьбы, но место в морге уже для кого-то заготовлено, и развешана впрок детская одежда в магазинах, и кошки бродят у пустых колыбелей. Человечьи души, перепуганные этим отсчетом, выбираются на крыши, толпятся, как голуби, и вдруг поднимаются с тихим шелестом в ребящий воздух.
Скрипнула шестерня — и пошли часы, забил неведомый молот, двинулся учтенный и внесенный в реестры мир, распахиваясь, как зашторенное окно, в едином реве сирен.
Это ревут гудки заводов и будто железные быки, сочащиеся соляром и маслом, выползают из-под чадных сводов депо тепловозы, медленно погромыхивая по синим дорожкам рельсов на замазученные станционные поля, где на путях пасутся под луной стада вагонов. Железо, скрещенное над жизнью, застыло перелесками заводов и фабрик, где сонные вахтеры, охранники усталых станков, мерят тишину длиной зевка. Стальные трубы потрескивают и ежатся под асфальтом, по кабелям бегут голоса, потерявшие хозяев, и крик сирен — это крик сиротства. В трамвайных парках замерли пустые трамваи, сонно пережевывая в лунных торбах небесное электричество и мечтая о молнии. Рвутся ввысь от устьев труб газовые факелы, но навечно приговорены лишь грозиться. Жизнь движется в плавном нарастании обстоятельств. Трепещет кленовый лист и в периоде его падения прямая связь с плачем ребенка и падающей звездой. Это значит, что слово, негромко сказанное рулевому капитаном судна, что в этот момент втягивается под темные арки моста с огоньками створов, будет иметь прямое отношение к направлению ветра — взаимодействие зеркал, множащих отражение, не поддается учету и лишь позволяет предполагать смысл в о з м о ж н о г о. А ветер, пригнав, с запада дождевые тучи, будет иметь прямое отношение к тормозному пути легкового автомобиля на мокром шоссе. И все это — видимое, поддающееся анализу, и незримое, существующее лишь тоненькой незадействованной связью меж меняющейся сущностью предметов и слов, — в свою очередь делает возможным вхождение в открытые ворота мира, где неприученные слова еще летают как птицы, отыскивая для себя предмет, на который можно было бы сесть, передохнуть на время, и там можно ходить босиком по выжженной каменистой земле, усеянной прахом прошлого, идти ощупью сквозь плотный заселенный воздух, не видя ничего впереди и с каждым шагом теряя землю, теряя самого себя в отсутствии зеркал, идти сквозь непрозрачные полотна несозданного, уже просеченного насквозь глазастым холодным высверком упавшей звезды. И эта медитация, равноправная с гудением ЭВМ и милицейской статистикой, свидетельствует лишь об одном — нет ничего случайного, нет ничего, что не мог бы представить себе человек, и то, чему нет доказательств, равноправно со всем существующим, но попросту пока еще не случилось.
Китаец едет в автобусе. Едет, незряче уставившись в черное стекло, видя в нем себя, как в зеркале. Ночь скользит мимо, блескучая, глазастая, показывая вдруг синие проемы пустых перекрестков с мигающими глазами светофоров, дома, бегущие изломанной строчкой, деревья под фонарями с кронами, обрубленными тьмой,
а над крышами в ямы-прогалы вдруг черно и огромно, как водопад, обрушивается небо. Ночь льется, испятнанная костерками света — огнями цивилизованного стойбища, льется в тревожных сполохах неона, в неразборчивой морзянке горящих на разной высоте окон. Они летят, перемежаясь черными пустотами, растягиваясь в длинные строчки, сбиваясь вдруг в отчаянную ночную скороговорку и обрываясь провалами улиц, по которым стелется зернистый под фонарями асфальт, влажно блестящий, с красными дорожками габаритных фонарей. И бесконечно плывут фары, сворачивают, приближаются, и тогда вдруг за окном стремительно проносится разгоряченное автомобильное железо с маленьким темным аквариумом салона, где угадывается фигура водителя и светится приборная доска. И все это летит, летит в окне сквозь его, Китайца, лицо. В этом мире никуда не спрячешься ни от себя, ни от других. Всюду зеркала, их стерегущий слепой блеск.Странно видеть себя со стороны. Сразу вспоминаешь, что и другие тебя видят, что ты для них не тайна. Ну, если одну только физиономию видят — ладно, а вот интересно: то, что человек думает, что он хочет сделать, — отражается как-то и где-то или нет? И вообще, отражается ли человек именно таким, какой он есть, или тут что-то другое? Китаец морщит лоб, глядя на своего двойника инстинктивно-угрожающе. Вот он стоит, этот парень, точнее, плавает в стекле. Здоровый, с таким сразу не сладишь. В точности как он сам, и в то же время необъяснимо другой. Шрам у него над правым глазом, а не над левым, за поручень он держится не правой рукой, а левой. Когда автобус подпрыгивает на ухабе, отражение движется вместе с Китайцем, но в другую сторону, и черт его знает, как это понять. Но вот когда Китайца кидает к стеклу, фантом тоже с готовностью движется навстречу. Китайцу вдруг становится страшно, спина холодеет, дикое ощущение — за ним следят… Тьфу, — да он же сам за собой и следит! Китаец подмигивает двойнику, и двойник ему подмигивает — вот дела! Он слегка отворачивается, но, не выдержав, косит глазом. Двойник в точности повторяет его движение, тоже косится, и в этом скошенном взгляде чудится издевка. Китаец передергивается, вскинув голову, и в упор таращится на двойника, точно готовясь отразить нападение, а тот тоже набычивается, и некоторое время они яростно смотрят друг на друга.
Китаец вдруг спохватывается и, выругавшись про себя, отворачивается, начинает в упор разглядывать стоящую рядом девушку. Та, почувствовав взгляд, удивленно вскидывает на него глаза и тут же опускает их, сердито тряхнув головой и крепче вцепившись в своего парня, который дремлет, придерживая ее одной рукой за талию. Китаец смотрит на девушку неотступно и пристально, остановившиеся, расширенные от анаши зрачки нестерпимо блестят, и она, не выдержав, опять коротко взглядывает на него, выпятив губу и чуть кося карим глазом, потом решительно отворачивается, нахмурив брови и заалев щекой. Китаец еще некоторое время гипнотизирует ее напрягшуюся шею и деланно-безразличный, надменно вскинутый подбородок. Он любит играть в гляделки — давить взглядом. Этот вполне безопасный вариант извечного человеческого «кто кого» дает возможность ощутить свое превосходство даже там, где нельзя пустить в ход руки. Чувство превосходства ведь тоже надо тренировать, а намерение, отражаемое во взгляде, сродни поступку. Китаец раздевает девушку глазами, глядя на нее неотступно и нагло, уверенный в полной безнаказанности, и алая краска заливает уже не только ее щеки, но и шею. Глянув на двойника, Китаец чуть заметно ухмыляется, подмигивает: мол, видал, как я ее! Двойник понимающе ухмыляется в ответ: мол, видел и оценил, и Китаец, не выдержав, расплывается во весь рот. Ему становится легко и просто, он забывает обо всем, отдавшись этой мгновенной бездумной легкости. Терзающий его кошмар преследования отступает. Он виснет на поручне, сдерживая сонную зевоту и с высоты своего роста оглядывая качающиеся в духоте и полусвете головы людей, по привычке проверяясь.
На утомленных лицах тлеет печаль бесконечности. Движется автобус — и кажется, что нет ни цели, ни маршрута, кругом темно, фары высвечивают только близкий отрезок дороги, а дальше темнота и что там — поворот, мост, тупик, — кто знает?.. О чем кричит морзянка горящих окон, что сообщает? Куда движется этот автобус, набитый людьми с их неясными, потаенными намерениями, с разницей характеров и судеб?
Теплый, пропахший духами и потом островок автобуса, сжатый со всех сторон темнотой, что-то напоминает Китайцу. Но что?.. Вот он катит, островок этот, по своему бесконечному маршруту. Редки остановки, меняются люди: одни выходят, исчезая в темноте, будто навек, другие входят. То говорливые, то печальные, каждый со своим, каждый на свой лад, и в то же время будто подогнанные друг к другу необходимостью сосуществовать в этом тесном падающем салоне, где на каждого одинаково пространства, и света, и мрака за окнами, где каждый зависит от каждого именно из-за тесноты этого пространства, до тех пор пока едет.
Что же все-таки это напоминает? Жизнь, что ли? А почему бы и нет? Ведь все в мире подобно. Одно похоже на другое. И в самом маленьком зеркальце — зрачке человеческом или в капле воды на стекле — запечатлены отражения мира. Вот и автобус, — даже если ты ничего не знаешь о жизни, даже если с другой планеты прилетел, — он расскажет тебе все. Например, что в жизни у каждого своя территория, и если не хочешь, чтоб тебе отдавили ноги или взгромоздились на шею, умей ее охранять — словом, взглядом, делом. Вот здесь у Китайца пространства больше, чем у других. Чуть-чуть, но больше. Потому что вид у него наглый и, не зная, чего от него ждать, его сторонятся. Но главное — этот автобус, он тебе растолкует, что существуют разного рода правила как раз для того, чтобы такие, как Китаец, не мешали другим. Правила эти определены, утверждены, общепринятый вывешены на видном месте. Не знать их нельзя, а если не знаешь, — тебе разъяснят. А забудешь — напомнят. Начнешь, например, петь или кричать, тем самым вторгаясь на территорию чужого покоя, — заставят замолчать. Не заплатишь за проезд — оштрафуют. Точнее, тут как повезет: иной не платит — и ничего, едет, а другому стоит разок замешкаться — и до седых волос хватит позора. Важно, что каким бы ты ни был, здесь, с людьми, ты обязан быть именно таким, как предписано. А не хочешь, опять-таки — заставят.
Но в автобусе — ладно. В случае чего можно в него и не садиться, пешком пройтись. Или уж потерпеть в этой толкотне да духоте. А вот когда тебя подсаживают в жизнь, чтобы ты проехал до своей остановки, то тут уж ты сам собой не распоряжаешься. Тут тебя не спросят, хочешь ли ехать именно этим маршрутом, именно в это время, именно с этими людьми. Тебя в него впихивают, в автобус жизни. Впихивают в эгоизме любви, определяя раз и навсегда твою судьбу, и потом что хочешь делай, хоть в окно прыгай, если не повезло, если стоптали тебя в этой давке. Впихнули, сунули носом в правила и — езжай! Езжай, пихайся локтями, отвоевывая свое пространство, раз уж определено тебе жизнью ехать в автобусе, а не, скажем, на «Волге», впрок заготовленной для тебя заботливыми родителями, за многолетнюю толкотню кое-что успевшими понять и про маршрут, и про территорию, предназначенную для человека. Езжай, может, повезет, а нет — так не ты первый. И винить некого за то, что ввалился ты в этот автобус слепым, не понимающим, что никого нет рядом. Вот и получается, что сам виноват…