Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И впрямь, во дворе овощного, у самых дверей магазина, стояли два контейнера из металлической сетки, доверху забитые гнилыми капустными листьями, луковой шелухой и прочими отходами. Он подобрал с земли расколотую дощечку от ящика и стал копать. В нос ударило гнилью, но Мухомор не был брезглив. Он раскапывал кучу, поглядывая по сторонам, и откопал кучку гнилых, похожих на желе, бананов. Два банана сразу съел, а три штуки сунул в карман впрок, на закусь. Он еще бы копал, но тут в доме по соседству хлопнула дверь, зазвучали голоса, смех, на тротуар вывалила компания парней и девушек, и он заспешил прочь, бросив палку и лишь в последний момент успев прихватить подгнившее яблочко. На ходу подосадовал: контейнер-то, видать, богатый.

Брошенный дом стоял рядом, чуть ниже, зияя чернотой оконных проемов. Рядом были еще старые дома, и в них горел свет. Мухомор прошел мимо сараев, огляделся и вошел в подъезд с сорванной дверью. Сразу пахнуло сыростью, холодом, кошками. На лестнице не было перил — дом, наверно,

раздевали, как раздевают мародеры бесхозного мертвеца. Мухомор примечал, что когда людям попадается что-то ничейное, неохраняемое, они будто дичают. И ладно бы, если б просто брали то, что в хозяйстве может пригодиться, так нет, озорничают бесцельно, все ломают, крушат. Он знал, что в человеке есть что-то такое, чего надо бояться бесхозным домам и бесхозным же — вроде него — людям. И он боялся. Больше всякой милиции боялся он этих молодых, с их бессмысленной дикостью и уклончивыми, шкодливыми глазами. Их тянуло ломать, бить, курочить. Они или утверждались в этом, или же просто находили применение бунтующей молодой силе и еще не имели понятия о боли, а потому были жестоки. Вспомнив об этом, он приостановился, вслушиваясь. Тихо было в этом доме, пахнувшем как старческое, давно не мытое тело. И дыхание дома было старческим — с хриплым присвистом ветра в зияющих проломах окон. Он постоял на площадке среди сора и щепок и вошел. В коридоре было так темно, что пришлось шарить рукой по стене, но впереди, в проеме дверей, чуть светлело. Он вошел в комнату, хрустя битым стеклом, и сквозь пустой оконный проем сразу увидел освещенное окно в доме напротив — веселое, уютное окно за кисейными занавесками. И там, в той комнате, сидел на диване мужик и читал газету.

Мухомор прошелся по пустой квартире, нашел деревянный ящик, на ящике стакан. Из стакана несло одеколоном. Он сунул его в карман, прихватил ящик, прошел в ту комнату, откуда открывался вид на веселое окно, и подсел к подоконнику. Вытащил бутылку, скусил пробку, налил в стакан, выпил. Пожевал губами, выгреб из кармана плаща месиво осклизлых бананов, шлепнул их на подоконник… Он любил смотреть в освещенные окна. В них была тайна, волновавшая его. Вот идешь днем по улице, смотришь в окна — и ничего в них нет. Зато вечером все как на ладони, и за каждым квадратиком окна идет своя, не похожая на другую, жизнь. Это почище всякого кино. Кино что — выдумка, пусть и красивая. А тут и люди настоящие, и жизнь настоящая.

…Мужик все читал, закинув ногу на ногу. Откуда-то выбежал светлоголовый мальчишка и полез к нему на колени. Из дверей вышла женщина в переднике, — наверно, с кухни — и что-то сказала мужику. Тот кивнул, шлепнул мальчишку, взял его на руки и вынес. Вернулся и опять сел на диван. Женщина вышла и опять вошла, уже без передника. Села рядом с мужиком. Он приобнял ее за плечи. Они о чем-то говорили. Потом женщина встала и задернула шторы.

Теперь перед Мухомором была кирпичная стена сплошь в светлых пятнах зашторенных окон, и сразу стало скучно и одиноко. Кончилось его развлечение. Иной раз удавалось увидеть гулянки, свадьбы, даже семейные сцены. У него было на примете одно окно, где постоянно ругались. Не то чтоб каждый день, но частенько. И еще было окно в полуподвале, где жил художник. Он все что-то малевал. Иногда у него на стуле сидела натурщица — то в купальнике, а то и вовсе без, интересное было окно, но неудобное: смотреть приходилось с тротуара вниз.

Еще он любил ездить в автобусах и ходить по магазинам. Инстинктивно он тянулся к отторгнувшей его жизни, стараясь вести себя как все, и в этом бездумном подражании было все его спасение. Надо жить… И он жил, побирался, ночевал по чердакам и подвалам, сдавал бутылки. И пил, потому что еще одна сила властвовала над ним — сила разрушения. Она вошла в его судьбу незаметно и бросила в колонию, затуманила плохо соображающий мозг непонятной обидой, которую, кроме водки, нечем было утолить. Она состарила его, согнула ему спину, оставив только слабенькую тягу к утраченному. А это утраченное, с каждым днем отдаляясь, становилось все более непонятным. Эта жизнь, текущая на тротуарах, в тысячах квартир, на площадях и в магазинах, походила теперь на какой-то спектакль, смысла которого он не понимал и разгадать уже не пытался. Но что-то еще брезжило в нем, что-то еще загоралось при виде этих человеческих ульев. Свет вечерних окон, идущий из-за стены, отделившей его от людей, напоминал, что есть иная жизнь, каким бы камнем ее ни огородили, что она тут рядом, совсем близко, в шаге. Вот только не одолеть уже было этого шага…

Мухомор вздохнул и пощупал деньги во внутреннем кармане. Ему было хорошо с ними, они делали его существование надежным и предсказуемым хотя бы на недельку-другую. С ними он всегда сможет выпить и поесть и в автобусе будет ездить без боязни нарваться на контролера. Только жаль тратить их на такую ерунду. А на что?

И тут в нем вдруг что-то сверкнуло. Такое, что он и сам себе не поверил и радостно удивился. В самом деле, — да ведь можно просто уехать на юг. В Молдавию, например. В те края, где не нужны ни шапка, ни валенки. Обмануть зиму! Ведь этих денег вполне может хватить на билет в общем вагоне, еще и на пропитание останется. И так неожиданна была эта выскочившая мысль, так все разом решила, что он даже на какое-то время

перестал соображать, — где он, что делает в этом брошенном доме. Он сидел, держа в одной руке бутылку, в другой стакан, и морщинистое испитое лицо его было встревоженным и просветленным. Он будто бы хотел, но не знал — можно ли улыбнуться, губы его чуть подрагивали, а глаза смотрели недоуменно и чуть косо. Было и хорошо, и как-то не по себе: уж очень просто все выходило — к добру ли? И страшноглазый осторожный человек кричал в нем — что ты! что ты! о чем думаешь, на что нарываешься, дурак! Посмотри вокруг: видишь — деревья желтые, видишь — окна зашторены, и никто тебя не спасет, и деньги у тебя украдут, и с поезда тебя ссадят! Скоро зима, скоро мороз, опять завьюжит, и выживешь ли ты этой зимой, сам подумай. Будешь трястись, как замерзший пес, и ругать себя последними словами. Никогда нельзя ни о чем мечтать! Никогда, особенно а том, чему не бывать. Да разве ты себе такую жизнь, как за окнами, за свои деньги купишь? Она вообще не продается, дурак ты дурацкий пополам с соломой! Нету теплых краев, нету, есть только длинные очереди, канализационные люки да вечный страх…

Сзади что-то зашуршало. Мухомор вздрогнул, оглянулся и увидел кошку. Она тихо прошла к дверному косяку, стала там, выгнув спину, и смотрела на него зелеными светящимися глазами, — наверно, не захотела переезжать вместе с хозяевами, так тут и жила.

Он вдруг подумал, что ведь и в этом доме, где сейчас гуляют по комнатам сквозняки, шурша оборванными обоями, жили люди. Светились в ночи окна, детский мяч скакал по полу, мужчина обнимал женщину, сушилось на кухнях белье. И вот — ничего, пусто, темно, ветер воет в щелях, шуршат на лестницах листья, обвалилась штукатурка, раскачиваются витые шнуры электропроводки без лампочек. Одни только кошки бродят по ветхим коридорам и загадочно посвечивают глазами из сырой темноты. И с людьми так бывает, как с этим домом. Да и сам он, Мухомор, был сродни этому дому, с такой же печалью смотрел он на освещенные окна, чувствуя ледяной ветер разрухи на пояснице.

Кошка помаячила в дверях и неслышно исчезла, а Мухомор опять повернулся к плотно зашторенному окну напротив, и странное, недоуменное, страдальческое выражение всплыло в его глазах, словно он что-то спрашивал у этих зашторенных окон.

«…Самая страшная необходимость цивилизации — необходимость социального существования, необходимость разделения труда и власти, которое, в сущности, превращает извечную человеческую мечту в несбыточную утопию. Пока есть это разделение, будут существовать поводы для осознания несправедливости. Говорят, что вне социума нет развития, но ведь развитие как таковое не может и не должно быть самоцелью, оно должно иметь четко обозначенные конечные цели, и стоило бы задуматься, почему ни одна из этих целей не достигнута.

А она и не может быть достигнута, эта цель, хотя бы потому, что социальность, как таковая, имеет свои жесткие, непреложные, не поддающиеся никакому волевому нажиму законы. Совершенствуясь, она тяготеет к тотальному охвату всех сфер жизни, к превращению человека в орудие цели, цель же становится чем-то совершенно абстрактным, лишенным того внутреннего содержания, которое мы в нее вкладываем. Социальность есть спонтанно развивающаяся структура человеческих отношений, которая вовсе не гарантирует нам рая. Эта распространенная ошибка, — убеждение, что мы непременно идем к счастью, — основана на понимании человека и человечности как продуктов социального процесса. Очевидно, это заблуждение. Ведь гуманизм, как понятие, возник в атмосфере полного нравственного младенчества, ничем не подготовленный, и не было в социальных отношениях того времени ничего, что могло бы дать толчок его зарождению. Недаром феномен Христа был воспринят как божественное откровение. Христианство, очищенное от фантастики, — это и есть первый след, первый шаг феномена ч е л о в е ч н о с т и, воплощенного мифологическим сознанием в разнообразии религий и уже в наше время сумевшего найти опору в лице повзрослевшей науки.

Безусловно, социальность помогла продвинуть и закрепить человечность в массовом сознании, поначалу хотя бы на уровне догмы, но это — норовистый конь. Уже в нашем веке мы стали свидетелями того, как социальность из ручного домашнего зверя вдруг превращалась в хищника. Чем больше ее мощь, тем труднее она поддается контролю, и мы все больше становимся ее рабами, забывая о том главном, что несем в себе…»

Скоров бросил ручку на клетчатый тетрадный лист, где недописанная строка застыла в стремительном наклоне торопливо бегущих букв. Было тихо во всем доме, лишь изредка доносился шум спускаемой воды, хлопанье форточки или шаркающие старческие шаги над головой, — этажом выше старик-жилец мучился бессонницей и ночами расхаживал по квартире.

Алешку он уложил рано, накормив и почитав перед сном сказку. Мальчишка все еще хворал, капризничал, но в конце концов уснул. И теперь Скоров сидел за письменным столом у окна, под настольной, на складной штанге лампой с большим металлическим отражателем. Тут же, на столе, парила литровая эмалированная кружка с только что заваренным чаем, вдоль всей стены громоздились самодельные, из плохо оструганных досок, книжные полки, прогнувшиеся от тяжести и кое-где подпертые чурбачками. Слева чернело окно, сквозь щели дуло, и слышно было, как шумят внизу деревья.

Поделиться с друзьями: