Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он рванулся и опять побежал, но в темноте запнулся, упал на руки, вскочил, чертыхаясь, и быстро пошел, все еще инстинктивно оглядываясь. Но вокруг никого не было, да и не могло быть: глухая ночь. Дома вдруг отошли, впереди под луной лежал синий, прямой, как река, асфальт. Редкие фонари едва светили, и он услышал завывание работающего мотора — шла машина. Рядом была бетонная коробка автобусной остановки, и он отступил за нее, вслушиваясь. Потом выглянул и увидел два огонька, мигалки не было. Китаец шагнул на обочину и поднял руку. Фары быстро приближались, потом вдруг ярко вспыхнули — шофер включил дальний свет. Вспыхнули, притухли, машина миновала Китайца и, затормозив, остановилась. Он подбежал. Шофер — пожилой мужик в свитере и кепке — молча смотрел на него. Китаец показал ему пять пальцев. Шофер кивнул и открыл заднюю дверцу.

— Куда тебе?

Китаец назвал адрес, шофер опять кивнул, и он протиснулся на заднее сиденье. Машина тронулась,

побежали фонари, темные дома. «А ведь домой мне нельзя, — вдруг подумал Китаец, глядя сквозь стекло на мелькающие темные деревья, — никак мне теперь туда нельзя…» Он мельком скосил глаза на затылок частника и отвернулся. Он уже знал, что хочет сделать: будто все это время кто-то за него думал, холодный и расчетливый. Машина бежала, мягко подпрыгивая на асфальтовых ухабах. Это был старый, разъезженный «Москвич», и сиденья у него потертые, да и сам шофер весь какой-то потертый, медлительный в движениях, он и скорость переключал осторожно, будто боялся причинить боль своей колымаге.

— Водки не надо? — вдруг спросил он негромко, не оборачиваясь.

— Что? — не понял Китаец.

— Водки. — Шофер глянул на него через плечо, собрав кожу на лбу частыми морщинками. И глаза у него были до странного веселые, будто сочувствующие.

— А почем берешь? — Китаец все смотрел в окно и боялся повернуться к нему.

— Как все, — пожал тот плечами. — Тридцатку.

— Дорого.

— Ну, хочешь, — две за полтинник?

— Да откуда у меня такие деньги.

— Ну, бес с тобой, бери одну за две десятки, а? — Шофер глянул на него в зеркальце, и опять глаза у него были веселые.

«Теперь не смогу. Уже не смогу», — подумал Китаец и облегченно откинулся на сиденье, больше уже не боясь смотреть.

— Я вообще не пью, — сказал он.

— Да ну! — рассмеялся шофер. Ему хотелось поговорить, наверно, хорошо покалымил. — А что вид-то у тебя такой?

— Какой еще вид?

— Да шалый! От бабы, небось, а? — Шофер опять глянул в зеркальце, чуть пригнувшись, и подмигнул Китайцу.

«Куда же я, к черту, еду? — подумал, не ответив, Китаец. — А может, еще и нет там никого? Может, это опять — страх? А если есть? Но куда ж без денег…» Так уютно было сидеть на сиденье, раскинув руки на спинке, чуть дремать и не думать ни о чем. А лицо было как ледяное. И опять заскакало в голове, запело — так, что надо скулы покрепче сжать.

За окном все дома, дома, а меж ними — прогалы, и в прогалах черно и сплошь прострелено раскаленными ледяными угольками. Там, наверху, так холодно, что и лед раскаляется до невыносимой белизны, до такой чистоты и прозрачности, что нет этому ледяному взгляду предела. И вот смотрят они, эти звезды, смотрят, не мигая. Да только если и вправду там кто-то есть, то все равно — кто ты для него или для них? Червь мизерный, блоха, которую оттуда, небось, и не видно. Ведь столько всякого творилось, а они равно сияли всем — и палачу и жертве. И ведь верно, верно! Какая разница, есть или нет, раз не вмешиваются, раз ты для них просто червь! А раз так, раз нет ее, никакой силы над тобой, то все и позволено. Все позволено, что можешь вытерпеть, потому что нет никакого закона для того, кто решил им пренебречь. Есть один закон — своей воли: что хочу, то и ворочу, а вы ловите, попробуйте-ка! И никогда не докажете, что есть у вас право кому-то мешать. Нету его у вас, потому что вот они, звезды, на сотни километров, по всей земле, во всей ночи, для всех! И миллионы лет они были, и есть, и будут. Все так же холодно и пристально будут сиять из своих бездонных далей, сиять на всю эту комедию, песчинкой затерявшуюся в безмерной пустоте, и что им до этого яростного копошения жизни, до человеческих надежд, страстей, стремлений, пороков и бед, мгновенная вспышка которых дается будто только для того, чтобы ничтожность их осознать.

Нет никакого з а к о н а! Нет его в мире! Ведь в самом деле, все, кто говорили, что есть закон, кивали туда, за облака, селили там бога или какую-то высшую целесообразность. И кто придумал, что отнять чужую жизнь — грех? Почему это вдруг — грех? Да и вообще, кто это вдруг решил за всех — не убий? Какой такой бог, если повсеместно орут, что его нет? Где он, этот бог, — в милиции, что ли, работает? А когда из женщины на аборте выковыривают эту самую жизнь, еще и осознать себя не успевшую, — это что же, не убийство? И нет на свете непреложной и вечной силы, которая сулила бы за отнятую жизнь возмездие. И понятие-то само — возмездие — на одном страхе замешено. Мол, не убивай — и тебя не убьют, сам помрешь, в своей постельке. Унижают тебя — терпи, чтоб, не дай бог, не согрешить. Давят тебя, бичом, как скотину, на убой гонят — подчиняйся! И тогда, дескать, мы тебя не тронем, оставим жить, позволим даже по улицам ходить свободно.

Однако признают, что можно все-таки убивать, защищая кого-то праведно. За это могут и медаль дать. Но почему тогда нельзя убивать, защищая себя самого? Ведь всю жизнь приходится защищаться то от одного, то от другого. Кто-то просто

врет, вертится, как вьюн, а иной, может, не умеет так. Что ж ему делать, как ему-то защититься? А все потому, что внушили: дескать, для убийства есть свои правила и регламент, определенный, так сказать, порядок, нарушать который не позволено. Но это чушь. Тот, кто порядок устанавливает, сам же его и нарушает. А он ведь тоже человек. Ну, а что позволено одному, то и всем позволено. Всем, кто не боится взять на себя это право, хотя бы потому, что всегда есть надежда уйти от ответа. А студентик, убивший старуху-процентщицу, дабы облагодетельствовать весь мир, но не облагодетельствовавший и замучивший себя муками нечистой совести, — это просто красивая легенда для пугливых барышень, поскольку, выходит, студентик тот — просто слабонервный мозгляк, взявшийся не за свое дело.

Они, конечно, были — вот такие, кто хотел на ежа сесть и зад не поцарапать, те, кто изначально брался не за свое дело, с путаницей в голове и дрожаньем в руках. Вместо того, чтобы тихонько вышивать гладью и ждать, когда ему, рабу собственной совести, прикажут (а такой по приказу пойдет куда угодно, на виселицу даже, если ему внушить, что это для пользы дела, неважно какого). Но были и другие, без мук и без понятия о них. Люди другой породы. И их всегда куда больше, — ведь уже после той квелой старушонки безбоязненно и бесстрашно, почти даже весело, под оркестры, убивали миллионы. Убивали во имя законности и порядка, во имя преодоления всей и всяческой несправедливости и опять-таки во имя законности и порядка. Убивали в окопах, на площадях городов, в тюрьмах и концентрационных лагерях, убивали по приказу и просто по капризу, в полях, занесенных снегом, и прямо в постели. Убивали выстрелами в упор, косили из пулеметов, травили газом, погребали заживо, жгли в печах, а потом стали убивать даже просто мотыгами, будто жалея свинца и пеньки. И тех, кто убивал, было столько же, сколько убитых. Они вполне могли бы поменяться местами, просто одним везло больше, другим меньше. И разве много после этого раскаявшихся? Да и в чем им каяться, если они брались за свое законное дело, которое сулило какое-то далекое всеобщее благоденствие, а пока состояло только в одном — убивать. Что же, разве они не знали, что делали? Прекрасно все знали, все ведали. И значит — нет никакой черты, убийца нормально живет себе среди людей, может, только иной раз затоскует по своей кровавой воле, и еще даже детям рассказывает, как он убивал по приказу. Вот и выходит, что самое главное — не ч т о, а оправдываясь чем! Главное — о п р а в д а н и е, хотя бы для самого себя. И если ты его подготовил, — можешь смело брать топор и искать свою старуху-процентщицу, и никакая совесть тебя мучить не будет, с ума не сведет, а может, тебе за это еще и орден дадут.

Они все толкуют о законе, но когда смотришь в эти сверкающие глаза — глаза звезд, равнодушные в своей вечной юности, — то понимаешь, как нелепо само это слово, как страшно одинок ты в гибкой камере собственной судьбы, в беге к предназначенной тебе смерти, о которой некому будет рассказать. Она будто ждет тебя одного, во всем мире — тебя одного, и подсылает двойников, которые подмигивают тебе из зеркал и осколков в поездах, на пустых улицах ночных городов и в любимых глазах. И ты начинаешь войну с зеркалами, начинаешь расшибать эти кривые отражения, исказившие все лучшее, что теплилось в тебе. И убиваешь любовь, чтобы не видеть себя, поверженного ею и оболганного, убиваешь мечту, чтобы не страдать от неудач и несбывшегося, убиваешь, убиваешь, убиваешь, превращая в пустыню этот несуразный мир, который не желает быть таким, какой бы ты хотел видеть, да еще и ломает по своему подобию тебя самого. Но что бы ты ни делал, как бы далеко ни зашел в этой вакханалии воли, эти небесные глаза будут смотреть на тебя все так же спокойно, пристально и равнодушно, и до них тебе не добраться…

«Да куда ж я в самом деле еду? — вдруг очнулся Китаец. — Еще и адрес ему сказал, придурок!» Опять запела, скрипуче стягиваясь, стальная пружина, и он отвернулся, чтобы не смотреть в затылок шофера: теперь уже нельзя было, после всего — слов, улыбок, почему-то нельзя и все, рука бы не поднялась. «А машина бы мне не помешала, — подумал он. — Жаль…»

— Останови здесь, — попросил он, и шофер, удивленно глянув на него через плечо, свернул к обочине, притормозил и включил в салоне свет.

Китаец порылся в кармане, протянул пятерку и распахнул дверцу, готовясь выйти, а шофер вдруг удивленно сказал:

— Да ты в чем весь измазался? В крови, что ли? Подрался?

Китаец взглянул на себя. Точно… Куртка на животе вся замарана, и на рукавах пятна, и на руках. Наверно, когда с тем типом в подвале возился, в темноте… И не заметил. Он поднял голову и глянул на шофера глаза в глаза. Тот уже не улыбался, а вроде встревожился, и в глазах у него что-то стояло — далекое, потаенное, будто из-за стекла смотрел. «Заложит, сука», — подумал Китаец и широко, во весь рот улыбнувшись, сказал:

— Да помахались малость, нос там одному разбил, так он меня и залил, пока возились.

Поделиться с друзьями: