Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Джаконя отпирает замок, толкает решетку, и она распахивается бесшумно на хорошо смазанных петлях. Они проходят, Джаконя, просунув руки сквозь редкие прутья, опять вешает замок и запирает его за собой. Он шарит рукой по стене, включает лампочку, но тут же выключает ее и, вынув из кармана громыхнувший спичечный коробок, зажигает спичку. В неверном, колеблющемся свете они идут тесным лабиринтом беленых каморок с номерами квартир на дверях. Идут сырым бетонным коридором, мимо отопительных труб, обмотанных стекловатой, с ржавыми вентилями, по которым сочится вода. Сворачивают раз, другой. Джаконя снова зажигает спичку, и две тени горба то ложатся на бетон, сохранивший отпечаток досок опалубки. Спичка гаснет. Китаец морщится от запаха кошачьего дерьма. Ничего не видно, тьма такая, что и впрямь хоть глаз выколи. Где-то рядом Джаконя опять возится с замком, и Китаец ждет. Слышится легкий звук открываемых дверей, и рука Джакони, найдя его в темноте, тянет

за собой. Китаец куда-то входит, ударившись плечом о выступ доски, дверь захлопывается — и вдруг вспыхивает лампочка, тусклая, маленькая, но после потемок свет ее кажется таким ярким, что Китаец невольно жмурится.

И вдруг видит небольшое, но довольно чистое помещение с выложенным деревоплитой полом и обитыми картоном стенами. На стенах — плакаты с изображением рок-групп, несколько голых красоток, выдранных из порножурнала. У дальней стены стоит старенький, но вполне еще приличный диванчик, застланный одеялом, в изножье валяется оленья шкура. Под красным затасканным халатом, висящим на гвозде, — журнальный столик с электроплиткой, а на фанерной этажерке наметанный глаз Китайца мгновенно отмечает железную коробку, — значит, Джаконя пока еще кипятит шприцы.

Джаконя смотрит на Китайца, довольный впечатлением.

— Тут у меня бункер. Знаешь, бывает, с бабой некуда деться, ну и вообще — когда-никогда отлежаться, отдохнуть, там.

Китаец кивает, представляя, как Джаконя вгоняет полкубика Пиявочке, потом себе и чем они тут потом занимаются, вдохновляясь картинками на стенах.

— Будуар! — скалится Джаконя, собрав в уголках рта тоненькие складочки морщинок. — Сидишь и представляешь, что тебе уже пять лет дали. А что, привыкать-то надо!

Он смеется с показным бесстрашием, но Китаец знает, что Джаконя боится. И чем больше втягивается в наркотики, тем больше боится. Психика расшатанная, мерещится всякое, да и не может он не знать, что обратного хода нет. Это только поначалу кажется, что в любой момент можешь бросить. А когда лет пять подряд этим делом занимаешься, отлично уже все понимаешь, хотя сам себе сознаться боишься.

— Хочешь, толкнемся, а? — предлагает Джаконя. — С прошлого раза «ханка» осталась.

Китаец внимательно смотрит на него, про себя усмехаясь этой услужливой суете. Джаконя как про Егеря услышал, так сам на себя стал не похож — то конопли на затяжку не выпросишь, а тут… Вот что значит — романтика. Китаец и сам таким был.

— Ну, давай, — не сразу соглашается он. — Только помаленьку. Но сначала посмотрим «пушку».

Джаконя лезет под диван, достает деревянный чемоданчик, в каких мастеровой народ обычно держит инструменты, открывает его, и Китаец видит несколько шприцев в фабричной еще упаковке, пластмассовую баночку с завинчивающейся крышкой и пару широкогорлых флаконов. Один флакон Джаконя достает и ставит на пол рядом с собой. Потом вынимает из чемоданчика бесформенный предмет, обмотанный бинтом и, закрыв чемоданчик, опять прячет его под диван. Он сидит на корточках, аккуратно сматывая бинт, и Китаец не выдерживает:

— А ну дай я! А ты «ханкой» пока займись.

Джаконя, помедлив, протягивает ему обмотанный бинтом предмет, и Китаец нетерпеливо принимает его, сразу ощутив металлическую тяжесть. Джаконя ставит на плитку шприц в железной коробке, а Китаец сматывает бинт, приятно удивленный Джакониной аккуратностью — последние слои слегка промаслены. Бинта остается все меньше, уже проступают очертания рукоятки, ствола — и вот у Китайца в руке старый, до белизны стертый по металлическим граням ствола, ТТ, неуклюжий, длинноствольный, с ребристой собачкой на затыльнике. Китаец знаком с такой штукой — после недолгого пребывания в охранниках-контролерах, в те времена, когда он еще время от времени работал. Нажав кнопку в основании рукоятки, вытаскивает обойму, в которой желтеют круглоголовые патроны. Откладывает обойму, большим и указательным пальцами правой руки оттягивает «рубашку», из-под которой выскакивает белый никелированный палец ствола. Все действует безотказно, надо отдать должное Джаконе — канал ствола с синим витком нареза отливает идеальным блеском после недавней чистки. Китаец опускает «рубашку», и она встает на место с негромким металлическим лязгом…

Джаконя трогает его за плечо, он поднимает глаза и видит шприц, на треть наполненный кофейного цвета жидкостью. Джаконя скалится, глаза у него шалые, расширенные, белесые. Китаец закатывает рукав и, не выпуская пистолета, протягивает Джаконе левую руку, на сгибе которой толстым извивом синеет вздувшаяся вена…

— …И ведь понимаешь, всегда — мелочь. Мелочь! И вот ее-то и нет, о ней забывают, и вся жизнь — в отсутствии мелочей. Уже и не жизнь, а каркас, скелет, схема! — говорил Скоров, нервно расхаживая по кухне из угла в угол.

Только что уехала «скорая». Приехали быстро, быстро поставили диагноз. Но у врача, молодой утомленной женщины с припухшими от косметики веками и явным раздражением в голосе, как понял Скоров из

слов, брошенных ею медсестре, не оказалось нужного лекарства, хотела вколоть другое. Скоров, выхватив ампулу, колоть не дал, и тут эта женщина в белом халате вдруг начала краснеть и суетиться. Скоров наорал на нее, спросил, что нужно, приказал: «Ждите!» и побежал по соседям, точно зная, что у этих стариков впрок запасена целая аптека. Несколько звонков и извинений — и точно, нашлось. Но и сделать укол она толком не смогла. И тут он ей закатил скандал. Уехала «скорая», а он все никак не мог успокоиться — все ходил, говорил. А Бегемот, сидя за кухонным столом, молча пил чай и слушал. Ольга ушла в комнату к ребенку.

— Всегда — мелочь! Но от этих мелочей порой просто невыносимо. Бесплатное медицинское обслуживание? Прекрасно! Только пусть будет именно обслуживание, а не отписка, где нет конкретного человека, а есть количество миллиграммов или абстрактных задниц. Она же не лечить приехала, не помогать, она приехала поставить галочку — вот, еще один вызов. И не останови я ее — вколола бы с чистой совестью пятилетнему мальчишке то, чего нельзя. А что потом? Да ей наплевать! Для таких, как она, ведь нет человека, есть единица, на которую надо расходовать какой-то там материал. Так строят квартиры, так учат, так лечат. Да не нужно никому это формальное благодеяние — когда человеку то, что он своей шкурой и потом заработал, швыряют, как собаке кость: на, подавись!

— И ты что думаешь, — тут вся наша система виновата? — спросил Бегемот, прихлебывая чай и поглядывая на Скорова исподлобья над парящим стаканом. — Тут-то она причем?

— Так ведь и я говорю то же самое. Вменили у нас вроде в обязанность благотворительность, всеобщее подаяние медяков. Но и это бы ладно, и это можно было бы делать по-человечески, если б побольше совести, да видишь, как оно получается: совесть — штука тяжеловатая и не всякий будет ее по доброй воле таскать, каждому хребта жаль, хребет-то свой, не купленный. Но я не об этом. Ведь давно сказано: дайте нашему мальчику карту звездного неба, и он вернет ее вам исправленной. И ведь верно, не дрогнет рука и небо подправить. Но почему, объясни, почему при таких-то замахах мы так скверно, бестолково живем? Будто сама жизнь для нас — это так, что-то малоинтересное, пустяковое, этакая, понимаешь, суета, которую мы вроде бы презираем всеми фибрами души — и притом зорко смотрим, чтобы никто другой — не дай бог! — не выскочил из этой грязи нам в укор.

— Да причем тут мальчик, когда за каждым мальчиком — дядя?

— А что, этот твой дядя не был мальчиком? Ведь был, и тоже порывался карты поправлять… Ну почему мы так любим искать везде виноватых, только не в себе самих? То нам Сталин виноват, то система, то еще что-нибудь. Но ведь все это — мы, не ЦРУ же к нам подонков засылает, они плодятся на нашей собственной расхлябанности и разгильдяйстве, которое поощряется, потому что разгильдяй — он все стерпит, кроме одного: кроме зависти. Ничто ему не точит душу так, как зависть. А поскольку он разгильдяй, то поводов для зависти у него предостаточно, и он рукоплещет, когда шельмуют ум и красоту, талант, инициативу, потому что сам он всякого вкуса к жизни лишен, он вообще не знает никакого вкуса, кроме вкуса водки. Разгильдяй — это человек с исковерканным, угрюмым, однотонным обонянием, да и цвет он различает только один — серый, и вот к этому-то своему ощущению мира он мир и подгоняет, и это уже не просто тяга к равенству — ведь в природе нет и быть не может полного равенства, а мы дети ее и должны бы понять, что если хотим такого равенства, то стремимся к пустыне; тут уже что-то биологическое, биологическая усталость… Нет? Ты думаешь — нет? А я думаю — да! Это тяга к паразитизму, она и в природе есть, но человек разумен, способен ощутить страх перед жизнью, перед ее непредсказуемыми поворотами, и вот он говорит: а хорошо бы это дело подморозить… Это болезнь. И не одни мы ею болеем. Однако, быть может, мы первые через это пройдем. Я просто верю, что пройдем, потому что иначе конец: задавят, съедят, оставят только один выход — всеобщее самоубийство, на это никто не пойдет, потому что самый распоследний разгильдяй все же смерти боится… И никто не гарантирует нам прожиточный минимум и свободу от зависти. Да ведь ее просто и быть не может, — полной свободы от зависти. Вот провозгласили: мир хижинам, война дворцам. Снесли к чертовой матери дворцы — и вроде полегчало, привыкли без дворцов. Но опять глаз обостряется и опять видит — а эта хижина чуть получше, живет в ней такой же разгильдяй, но малость поразворотливей, а может, — повезучей. И опять душу червяк точит. К дьяволу эту хижину, чтоб глаза не мозолила! А дальше — в норы, одинаковые до мелочей, чтоб уж совсем один к одному. Но взгляд-то у разгильдяя острый, он хоть и видит один только серый цвет, зато примечает все, что не серое, и опять у него лик угрюмый, потому что сосед, в такой же норе живущий, получает рублем больше, и опять она — несправедливость, и дальше, и дальше! И в конце концов — пустыня, голая пустыня, и человек в ней голый, и опять с каменным топором.

Поделиться с друзьями: