Письма осени
Шрифт:
Он поднял глаза и вдруг увидел, что с противоположной стены на него пристально смотрит какой-то худой, изможденный и чуть испуганный человек в болоньевом плаще и шляпе. Он даже вздрогнул и зачем-то оглянулся. Толпа мельтешила сзади, у прилавка толпились, а он вдруг узнал себя: он просто смотрел в зеркало и видел там свое отражение — вытянутое изможденное лицо с проступающими костями, редкие косицы волос из-под полей вытертой шляпы. Стало быть, он это и был, Мухомор. Он увидел себя в магазине, у прилавка, за спиной его — кусок лестницы, по которой сплошным потоком поднимались и спускались люди, все было пестро от товаров, а он все смотрел и не мог отвести взгляд.
Странный это был день… Утром, еще спозаранку, обходя участок бульвара между вокзалом и рынком, шаря в урнах и под скамейками в поисках утерянных вещей и пустых бутылок, он вдруг нашел бутылку вина, едва початую. Сначала он даже не поверил. После вчерашнего, — а употреблял он в основном всякие бытовые жидкости типа «Ланы», — его мелко, ознобно трясло, ребра болели и всякий громкий звук пугал до испарины. Впрочем, состояние это было для него привычным и так же, как заядлого курильщика к сигарете, неудержимо тянуло чем угодно опохмелиться.
Первым делом он огляделся. Участок этот принадлежал костлявому злобному старику, который жил где-то неподалеку, вставал рано и страшно не любил конкурентов. И вообще, «шакалить» на чужом участке означало нарываться. Могли побить. И крепко. И били. Но Мухомор давно разучился обижаться. Он и работать давно уже не мог, от простейшего усилия накатывали потные обмороки, сердцебиения. Оставалось одно — промышлять пустой тарой, но все места, где она скапливалась, были распределены и имели своих хозяев. Даже среди них, он — бездомный, обитающий по подвалам, котельным и канализационным колодцам человек — был парией. И обижаться тут не приходилось, потому что вопрос стоял о жизни и смерти. Иногда, правда, ему удавалось продать очередь у винно-водочного, но в последнее время милиция стала пресекать этот бизнес. Оставались только бутылки, пусть за них и доставалось иной раз крепко. Ведь как ни крути, это была все же жизнь, где он сам себе хозяин. А в случае промашки его ждали белая горячка и смерть под забором, либо — милиция, суд, ЛТП, а потом — колония. Он знал, что всего этого ему уже не пережить. Даже здесь, на воле, он держался только ежедневным допингом. Без любой, замешенной на спирту, дряни его сердце, почки и печень перестали бы работать.
Именно поэтому Мухомор не кинулся к бутылке, а, еще раз оглядевшись, сел на влажную скамейку и закурил, выбрав из картонной коробки, которую таскал в кармане, подходящий окурок. Он курил, моргал, сглатывал липучую слюну, иногда ежась ют холодных прикосновений воротника. Он боялся обмануться. Кто знает, — может, в бутылке не вино, а чернила. Или злобный дед, хозяин участка, намешал туда крысиного яду да и подбросил, решив таким образом раз и навсегда разделаться с конкурентом. Мухомор допускал и такую возможность и думал о ней спокойно; сам он ни разу никому зла не сделал, но люди ведь разные. Он знал, что человеческое зверство способно родиться из незначащего пустяка. Однажды при нем за пачку папирос убили человека. Правда, было это в колонии строгого режима, куда он попал во время борьбы с нетрудовыми доходами, вляпавшись в компанию дельцов с одной овощной базы. Он был шофером и получил меньше других. В то время у него еще было имя, которое он теперь временами не мог вспомнить, и пил он тогда, как почти все люди, — после работы или в выходной. Впрочем, было это давно, лет восемь назад, и он досадливо прогнал забрезжившее воспоминание. Прошлое уже не интересовало его, слишком опасно и мучительно было жить, все силы уходили на это…
Могло, конечно, быть, что бутылку просто забыли, но в это не верилось. Могло случиться так, что, допустим, двое мужиков из работяг отстояли очередь, присели выпить, одну бутылку выпили, начали было вторую, но тут подкатил наряд и они успели закупорить ее и припрятать, а их забрали, потому что от них пахло. Но если и так, то в КПЗ долго держать не станут, если, конечно, не очень пьяные. Оштрафуют, запишут и отпустят. И вот они уже, может быть, едут сюда, предвкушая, что у них под кустами лежит почти полная бутылка. При мысли об этом его аж затрясло. Он затоптал окурок, обошел скамейку, еще раз оглянулся, потом взял бутылку, осмотрел ее, сковырнул ногтем пластмассовую пробку и, поднеся горлышко к хрящеватому, в красных прожилках носу, понюхал. Холодное вино почти не пахло, но опытный нос учуял-таки душок бормотухи. Он помедлил и чуть глотнул, сразу ощутив привычный вкус, — это точно было вино. Он выдохнул и, отбросив последние сомнения, вставив горлышко в рот, стал пить большими глотками, мучительно передергиваясь и не забывая косить по сторонам выпуклым настороженным глазом. Вино лилось в желудок, наполняло его, и он, сдерживая конвульсии похмельной тошноты, ощутил, как оно почти сразу мягко ударило в голову, обмыло кровоточащие жилы и мышцы, рот и горло и смыло толченое стекло в легких, от которого всегда ныли по утрам ребра. Сделав последний глоток, он сунул бутылку во внутренний карман плаща…
Это было утром. А потом он украл деньги. Много — почти семьдесят рублей. И тоже получилось случайно и до неправдоподобия легко.
Выпив бутылку и еще покурив, он пошел на вокзал. Без всякого дела, просто посидеть в тепле, чтоб не так скоро выветрился хмель. Ему даже не по себе было немного — такая рань, а он уже опохмелился! И копейки не надо сшибать. Он чувствовал себя, пожалуй, как человек, которого насильно отправили в отпуск, чтоб отдохнул трудяга: и хорошо, и забавно, и непривычно как-то, потому что не знаешь, куда себя деть, и надо отыскивать занятие.
На вокзале он первым делом пошел в буфет — пирожок какой-нибудь съесть, но сначала подошел к расписанию и долго его рассматривал: для милиционера, чтобы тот понял, что Мухомор — просто проезжающий, а то, что он весь помятый и небритый, — так это от неустройства вагонной жизни. Вообще-то он старался хоть немного следить за собой — чиститься, умываться и хоть раз в два дня бриться. У себя в подвале, где он сейчас обитал, он на ночь укладывал брюки под матрац, между двумя полосами твердого картона. Летом даже рубаху стирал, так что выглядел он не столько бездомным, сколько просто замотанным, плохо пристроенным в жизни человеком. При взгляде на него почему-то сразу представлялось, что он работает где-то на деревообделочной фабрике и потому так скипидарно немощен, что живет в деревянной развалюхе с клопами, что жена его — жирная злая баба, любит выпить и тиранит его как хочет.
Именно потому, что он был такой тихий, жалкий, он почти три года прожил без паспорта, ни разу не попав в милицию. Раньше бывало, но теперь —
нет. Боялся он этого — сильно напиваться. После страшных лет ИТК и потом — по вербовкам, общежитиям, в постоянном угаре, по «бичхоллам» где-то в брошенных домах — он теперь иной раз чувствовал себя благостным старцем, уже безгрешным и получившим под конец жизни некое просветление.Наскоро перекусив в буфете, Мухомор поднялся на второй этаж, в зал ожидания, подремать. Он пошел по проходу, посматривая на людей, спящих на сиденьях и даже на подоконниках, на солдат, устроившихся на полу. В одном из рядов, почти у окна, увидел свободное место, пошел туда, переступая через вытянутые ноги, сумки и чемоданы, и сел, блаженно вздохнув и потянув в себя воздух, пахнущий скученностью человеческих тел, сапожной ваксой, табачным перегаром, хлоркой. В соседнем кресле, обняв мешок, спал, насунув на глаза широкополую ковбойскую шляпу, бородатый длинноволосый парень в грязных джинсах и почему-то босой. Мухомор посмотрел на его босые ноги, по привычке стрельнул глазами — нет ли милиции — и закрыл глаза. Здесь, в тепле, вино действовало сильней, блаженно закружило голову, организм, получив свою порцию, отдыхал, отходил, хмельная слабость расходилась по нему волной. Он задремал, но тут парень в соседнем кресле сильно храпнул, качнулся вперед и, тут же очнувшись, откинулся на спинку, открыв недовольно моргающие глаза. Посидел, поморгал, видимо, отходя от муки неудобного, тяжелого сна, встретился с Мухомором глазами, отвернулся и сладко зевнул с подвывом. Потом встал, положил куль на сиденье и опять посмотрел на Мухомора, кивком показав на куль: дескать, присмотри. Мухомор кивнул в ответ. Парень пошел меж рядами, переставляя длинные голенастые ноги, как страус. Мухомор проводил его глазами и прилег боком, поглядывая на странный мешок. Это был самый обыкновенный рогожный куль, обрезанный и стянутый веревкой в нижнем углу. Сейчас куль был развязан и из него торчало всякое барахло. Прямо наверху лежал завязанный узелком платок — красный, в белый горошек, и Мухомор сразу понял, что в узелке деньги. Он сам не знал, как догадался об этом, но почувствовал вдруг, как загорелось лицо и зазвенело в ушах. Он еще раз заглянул в мешок и отвернулся, а потом налег на него локтем и глянул по сторонам. Вокруг все спали, лишь в противоположном ряду молодая мать пеленала ребенка.
Будь он трезв — он никогда не взял бы деньги вот так, у всех на виду. Он вообще никогда ничего не крал. А тут рука сама как-то сняла узелок и сунула в карман. Он оцепенел и замер, чувствуя сердцебиение и сухость во рту. А потом встал и пошел прочь, чувствуя, как где-то в горле грохочет, мешая дышать, огромное, шумное сердце.
Из зала вышел не торопясь, а потом, с прямой вздрагивающей спиной, все ожидая в затылок окрика, быстро пошел и остановился далеко от вокзала, где-то в сквере между домами. А когда, оглядываясь, трясущимися руками развязал узелок — в глазах зарябило. Денег было много, он даже не мог счесть, сколько, — ворох пятирублевых бумажек и одна красная, и помятая трешка, и две рублевки. Он смотрел на них, моргал и сглатывал слюну, и потом как-то сразу сложилось, что денег — шестьдесят рублей. Может, их было больше, может, меньше, но вот такая цифра вдруг выскочила в голове, и он, испугался ее огромности.
Он боялся целый день.
И вот теперь, стоя в универмаге и разглядывая в зеркале свое крапчатое, в красных пятнах, худое лицо, — боялся еще больше. Ведь это была кража! А он как-то сразу и не понял, на что пошел. Ведь теперь его наверняка ищут! У милиции есть его приметы, и даже если он деньги эти спрячет, — все равно ему теперь хана: ведь у него нет паспорта. Он привык быть бездомным и научился не видеть в этом вины, и вот эта новая, неожиданная вина свалилась на него как снег на голову, и он не знал теперь, как ему быть. Мерещилось, что первый встречный милиционер сейчас подойдет и возьмет за руку. Он устал за день от страха. И не только милиции он боялся, еще боялся себя. Денег было много, и он не знал, как на них пить. Шестьдесят рублей — это же шесть бутылок водки! А он, хотя и стоял в очередях, на людей, которые водку покупали, смотрел как на сумасшедших, — ведь десять рублей бутылка! И вот теперь он мог купить даже не одну, а целых шесть бутылок и, может быть, даже ухитриться продать их рублей по двадцать ночью, и это было уже… Суеверно он думал, что все это не к добру, и в иной момент даже жалел, что взял этот проклятый платок. Ну жил бы себе спокойно, так ведь нет! А сейчас и на вокзале нельзя показываться по крайней мере неделю. И вообще, даже близко у вокзала нельзя. Вот так влип…
Он все смотрел на себя, завороженный, смотрел на свое крапчатое лицо и вдруг вспомнил, как получил свою кличку в одной топографической партии лет пять назад. Пить там было нечего вообще — тайга, сухой закон, и работяги, в основном такая же безнадзорная бичня, страдали, особенно в дождливые дни, когда нельзя вести съемку. Они часами валялись в палатках, и разговор шел на одну тему — кто что пил, где и сколько. О женщинах они не говорили совсем — тут подобрались битые жизнью и умудренные опытом люди. И как-то один из рабочих, бывший инженер, а ныне «люмпен-интеллигент», как он цветисто рекомендовался, помянул, что камчатские, например, аборигены не знали до русских спиртного вовсе, а на своих праздниках употребляли сушеные мухоморы и от этих мухоморов, стало быть, балдели. В партии с начала сезона было уже два случая отравления грибами и «люмпен-интеллигента» подняли на смех, — главное, никто не мог поверить, что вот так можно — по доброй воле или незнанию — без водки. Ему же разговор запал в душу, и когда опять занепогодило, он ушел в лес, прихватив с собой флягу воды. Он съел пару больших мухоморов, запил водой, вернулся в палатку и, завалившись на нары, стал ждать, что будет. Через некоторое время у него начались дикие рези в животе, он катался и выл. Перепуганные дружки поначалу хотели было его связать, решив, что мужик рехнулся на почве вынужденной трезвости (этот вид сумасшествия они понимали и даже уважали), но быстро расчухали, в чем дело, и закатили ему такое промывание желудка с марганцовкой, что его еще долго потом передергивало. Тогда его и стали звать Мухомором. В общежитии кличка закрепилась, но потом он окончательно запил, забичевал, опустился, и некому стало называть его даже этой собачьей кличкой. Отныне он был просто человек. Безымянное, не нужное никому существо.