Письма осени
Шрифт:
Какое-то подобие улыбки тронуло его измученное, страшное лицо, а люди все сновали вокруг, мельтеша в зеркале. Он не знал, как ему теперь поступать и что делать — прятаться или нет? И вообще — что? Ведь человек, имеющий в кармане шестьдесят рублей, — это совсем другой человек, не тот, у которого в кармане разная мелочь да рублей около трех в день, а то и меньше, приобретенных опасным трудом собирателя пустых бутылок. А на такие деньги ведь можно даже купить билет на поезд и куда-нибудь уехать…
— …стоите? — вдруг услышал он за собой, разом очнувшись, и опять услышал: — Вы стоите, мужчина?
Оказывается, он опять машинально влез в очередь, по своей привычке изображать себя при деле, — смотреть расписание, спрашивать последнего там, где ему ничего не было нужно, играть для окружающих нормального человека, не столько щадя их совесть, сколько боясь чужих ему и непонятных. Он вскинулся, затряс головой и заспешил прочь, крепко сжав в кармане узелок с деньгами. Быстро пошел в снующей толпе и затерялся в потоке людей, вытекающих из дверей универмага…
…И вот — пора идти, и, поставив на столик пустую чашку, — мимо очереди, в
Огонек сентября уже тронул зеленые листочки, опалил траву на газонах, день льется сквозь троллейбусные провода, мы проживем его вместе, — все, кто идет сейчас по тротуару мимо, покуривая, смеясь, слизывая мороженое. Мы проживем его каждый по-своему, врозь, на разных улицах, в разных домах, каждый наедине со своей судьбой, но связанные друг с другом сотнями незримых связей, невидимых, но столь же сильных, как земное притяжение. Понимает ли это вот тот парень с медвежьим когтем на шее, что идет мимо, размахивая своим кейсом? Или тот мужчина с авоськой и отстраненным, чуть сумасшедшим лицом, что стоит на углу, пересчитывая на ладони мелочь и поглядывая на проходящих светлыми сощуренными глазами, будто удивляясь, как его сюда занесло? Случайный прохожий влетает в поле твоего зрения, и потом, где-нибудь в автобусе, стиснутый со всех сторон, ты вспоминаешь его, непонятно почему, и думаешь — а как он, этот человек? Жив ли еще? Случайный прохожий влетает в твою орбиту, и ты меняешь направление, как электрон, вышибленный из обжитой системы его взглядом, — словом, вылетаешь из привычной системы оценок и, завороженный открывшейся для тебя новизной, мимоходом меняешь направление чьей-то судьбы, и, сорванная с привычной орбиты, она меняет направление и расшибается о стену, которую, быть может, благополучно миновал ты. Своей кровью и потом мы пишем письма породившей нас силе, — это бунтарские, богохульные письма, но человек не был бы человеком, если бы принимал уготованный ему путь без протеста. Мы бунтуем против своих богов, против автора, придумавшего за нас наши сюжеты, а может, это просто письма осени — письма вот этому солнцу, небу, вот этой девушке, письма каждому мигу нашей никем не предсказанной жизни, которая несовершенна и прекрасна этим несовершенством.
Горьковатый привкус кофе, тридцать какая-то на сегодня сигарета, блондинка в светлом плаще, на ходу поправляющая прическу, глядясь в карманное зеркальце, вяз в мелкой пестроте пожелтевшей листвы, изумленный глаз проехавшего троллейбуса, серый потрескавшийся асфальт, бесконечно шагающие ноги, светлые зеркала лужиц, отражающие облака, мелькание лиц…
Люди — как река, вот ты входишь в нее, и река несет.
Торжественное вечернее шествие. Мимо витрин с манекенами и тряпьем, мимо газетных киосков, дверей, мимо афиш, остановок… Разноголосый, пестрый поток. Небо синее, прозрачное, как глаза демагога. В синем небе трепещут желтые флаги листьев. Небо перечеркнуто троллейбусными проводами. Провода чуть покачиваются от тяжести. Тротуар кажется пестрым. Желтое на черном — это красиво, деревья сквозят. Зеркальное отражение толпы на тротуаре течет в высоких окнах магазинов. За окнами полумрак, таинственный, как в пещере Аладдина. Стаканчики мороженого, дымящиеся сигареты, смеющиеся рты, шуршанье асфальта, автомобильные гудки, шлягер сезона…
Китаец идет по главной улице, слегка помахивая своим кейсом с кодированным замком — просто так не откроешь. Режет толпу, как утюг, ни на кого не глядя. Ему уступают дорогу, его обходят. Китаец излучает опасные токи непредсказуемого бешенства. На нем солнцезащитные очки. За очками узкие, светлые, непроницаемые глаза. Когда Китаец наглотается таблеток, глаза расширяются и белеют, как у вареной рыбы. Сейчас они бешено и страдальчески щурятся: Китаец вчера «перебрал», а сегодня уже разок «толкнулся», но легче не стало, состояние «торкнутое», болезненное, его ломает. На правом запястье золотой обруч. В вырезе светлой, с короткими рукавами рубахи, на смуглой толстой шее болтается на черном шелковом шнурке медвежий коготь, царапая Китайцу грудь. На рукаве рубахи американский флаг. Какой-то старик, проходя мимо, удивленно вскидывает кустистые седые брови на эмблему и, разглядев, молча плюет. Китаец идет себе не спеша по тротуару, чуть помахивая чемоданчиком, где остатки дневного промысла, — датские штаны да пара видеокассет. Он идет, чуть раскачивая плечами, его то отпускает ненадолго, то опять начинает давить,
и тогда он сжимает зубы. Весь день — как в тумане, и можно бы зайти на одну квартирку, предварительно позвонив и назвав пароль, вогнать полкубика, но Китаец уже сидел на игле разок и знает, что потом будет еще хуже. Он становится в очередь за мороженым, а затем под полосатым тентом облизывает холодный, тающий сладостью белый купол в вафельном стаканчике. Возле урны дерутся голуби, наскакивая друг на друга, Китаец сует в них носком туфли, оценивающе оглядывает проходящих девушек. Что там спрятано, за этими модными тряпками и макияжем? Что за прелести, спрыснутые духами и дезодорантом? Лица девушек полны достоинства, они носят богом данные прелести так же, как Китаец носит свой кейс с фарцовым барахлом. Китаец достаточно на них насмотрелся — одетых, раздетых, раскрашенных, как афиши, и с помятыми спросонья личиками. Он провожает девушек холодными, оценивающими глазами, подмечая изъяны походки, короткие ноги, излишек талии, усиленно стянутой пояском, и эта забава его веселит. Он рассматривает прохожих, время от времени поглядывая на часы, — сегодня у Китайца важная встреча, в чемоданчике, кроме остатков барахла, — еще упакованная в конверт «капуста» — «штука» сотенными и сорок ампул промедола в фабричной упаковке. Китаец — делец.Со стороны он производит сильное впечатление — высокий, ширококостый, мощный парень. Диковато, по-азиатски красив: наследство от дедушки — Ли Сичана. Хорошо одет. Эдакий супермен отечественного розлива. Парень-без-проблем. Дитя хорошо оплачиваемых родителей, взращенное в ухоженной спецквартире, спортивное дитя, без всяких там разрядов и значков, потому что в хороших семьях презирают профессиональный спорт. Парень на все сто, из тех, кто небрежно, с шиком управляет личной машиной и каждый день дарит своей девушке цветы, кто работает где-то там в почтовом ящике — в деревню такого не загонишь, из тех, чьи проблемы существуют будто только для того, чтобы благополучно решаться, дав ему продемонстрировать ум, волю и несгибаемые моральные принципы. Так он выглядит для скользящего стороннего взгляда.
Но это внешне, на самом деле все не так. Китаец — фарцовщик. Ему двадцать четыре года. Он успел по семестру поучиться в двух институтах — педагогическом и политехническом. Из обоих его вышибли. В педагогическом от него забеременела студентка, и в деканате подняли такой вой, будто на белом свете вообще еще никто не беременел; правда, до этого он уже всем успел надоесть грубостью и дикими выходками. В политехническом он устроил римскую оргию в общежитии. Вышибли и оттуда. По правде, не очень ему там и нравилось, ездить было далеко. Сейчас Китаец числится сторожем при одной небольшой конторе — это для милиции и прочих организаций, что любят совать нос в чужие дела, — кто-то там получает за него оклад. Плевать ему на эти рубли, на жизнь он зарабатывает фарцовкой. И все заработанные деньги всаживает в наркотики. Пьет маковый чай, курит коноплю и сырой опиум. Изредка «толкается» промедолом и морфием, если подфартит достать, но — редко, потому что ведь это чистые деньги, а еще потому, что боится. Лет в двадцать Китаец подсел на иглу и потом еле слез.
Он не родился наркоманом и, пожалуй, не по своей воле им стал. В тринадцать лет на хоккейной коробке он крепко получил шайбой по голени. За три года перенес шесть операций под общим и местным наркозом — все кость чистили. Наркоз, инъекции морфия и промедола, постоянный страх боли и сама боль превратили его психику в лохмотья. Швы на ноге время от времени воспаляются, нарывают, ему их чистят, промывают, опять зашивают. Когда нога начинает болеть, Китаец звереет, он способен на дикие, жестокие выходки. И вообще, на него временами находит — словно бы застилает голову и давит. Китаец тогда становится ехидным, пакостливым, его и дружки боятся, когда он в таком состоянии.
Китаец один. Мать их с отцом бросила, когда ему было четырнадцать лет, отец спился. Когда Китайцу исполнилось восемнадцать, он через знакомого квартирного жучка — уже тогда были такие знакомые — разменял двухкомнатную квартиру, где они с отцом жили, на однокомнатную и комнату в коммуналке. В коммуналку спровадил отца. Тому, впрочем, было уже все равно — пил стеклоочиститель, денатурат, валялся пьяный на улицах и собирал пустые бутылки. Фарцовкой Китаец стал заниматься с восьмого класса, — надо ж было как-то себя кормить, одевать. Начал с мелочей — значки, сигареты, жвачка, диски. Был у него период, когда азарт плыл на деньги, но потом и к этому потерял интерес, — только бы покурить да забыться.
Он что-то упустил в этой жизни, а то, что казалось таким притягательным, — рестораны, девчонки, тряпки, рисковый и легкий заработок, — с какого-то времени перестало его привлекать. И от этого — маята, злость. Он знает, что скоро умрет. И неважно — отчего это случится. Доведет не фарцовка, так наркотики. За что-нибудь да посадят, не бывает так, чтоб человек, уйдя от всех, на чем-нибудь не «сгорел». А в «зоне» он существовать не сможет, он точно это знает. Что-нибудь сделает — не с собой, так с кем-нибудь. И вообще, он ко всему потерял интерес, все надоело. Скучно. Даже наркотики. Раньше хоть какая-то радость была, а теперь одна забота и страх — где достать. Он презирает себя, добивает себя «ханкой» и анашой и все время как бы наблюдает за собой со стороны с холодным любопытством естествоиспытателя, отмечая признаки деградации. Это саморазрушение — единственное, что интересует его по-настоящему, а этот мир уже неинтересен — с тех пор, как стал понятен. Слишком грязен, продажен, слишком замешен на лести, на насилии одних людей над другими. В этом мире слишком много рабского, необязательных слов и страха, а Китаец презирает тех, кто подчиняется силе. Он точно знает, что любой силе можно противопоставить волю, и тогда тебя убьют, но не сломают. Он сам таков и уверен, что силе тех, кто захочет исправить его, вылечить, наставить на путь истинный, он противопоставит волю человека, который жжет свою жизнь не от неумения управлять ею, а по собственной прихоти, словно доказывая самому себе, что он свободен в выборе, и видя в этом адском эксперименте смысл своего рождения. И если его поставят перед выбором, он не остановится ни перед чем, скорее убивать начнет, чем сдастся.