Почтовая открытка
Шрифт:
Я — Мириам, я умею выглядеть француженкой, как никакая другая француженка, я предвижу ситуации, я приспосабливаюсь, я умею слиться с пейзажем так, что никто не задается вопросом, откуда я взялась, я незаметна, я вежлива, я хорошо воспитана, я немного неприступна и даже холодновата. Меня часто упрекают в этом. Но это условие моего выживания.
Я — Мириам, я жесткая, я не проявляю нежности к тем, кого люблю, мне не всегда приятны знаки любви. Семья для меня — сложная тема.
Я — Мириам, я всегда ищу, где выход, я убегаю от опасности, я не люблю пограничных ситуаций,
Я — Мириам, я та, кто выживает. А ты — Ноэми.
Ты — Ноэми гораздо больше, чем я — Мириам. Потому что это имя даже не скрывалось.
Раньше мы называли тебя Клер-Ноэми, двойным именем, через дефис.
Помню, когда мы были детьми — тебе, наверное, было пять или шесть лет, а мне восемь или девять, не больше, — однажды ночью ты позвала меня из другого конца комнаты. Я пришла к тебе в твою маленькую кроватку, и ты сказала: «Я — новое воплощение Ноэми».
Это было странно, если подумать. Нет? Как эта идея пришла тебе в голову? В твою детскую головку?
В то время Леля никогда не рассказывала нам свою историю.
Мы ни разу не говорили об этом друг с другом, и я даже не знаю, помнишь ли ты этот эпизод. Ты помнишь?
Вот.
Я не знаю, что обнаружу в конце своего расследования и кто написал открытку, и не знаю, каковы будут последствия. Посмотрим.
Не торопись отвечать, спешить некуда, я думаю, ты сейчас правишь корректуру — еще одно важное испытание. Не падай духом. Мне не терпится прочитать твою книгу о Фриде Кало, я твердо верю, что это будет прекрасная книга, сильная и важная для тебя.
— Обнимаю тебя и твою Фриду, А.
я несколько раз перечитала твое письмо. И должна признаться, что первые два раза я плакала. Как плачет ребенок, когда поранился, неудержимо, громко, всхлипывая и вздрагивая всем телом. Потому что боль кажется ему несправедливой. Потом я уже не плакала, но перечитывала письмо снова и снова, пока не ушли те первые чувства: безысходность и какой-то испуг.
И тогда я смогла сконцентрироваться на твоих вопросах и попытаться сегодня на них ответить.
Да, я помню.
Помню, как однажды вечером, когда я была маленькой, позвала тебя и сказала, что я — новое воплощение Ноэми. Я помню эту, одну из немногих самых первых сцен, которые мы сохраняем из детства с яркостью и точностью кадров из фильма, словно прокрученного у нас в голове.
Да, Леля тогда не говорила обо всем этом вслух. Но очень красноречиво молчала. Это было повсюду. Во всех книгах в книжном шкафу, в ее боли и противоречиях, в нескольких тайных, но плохо спрятанных фотографиях. Катастрофа таилась в доме как спрятанное сокровище — надо было просто идти по подсказкам, играя в индейцев и ковбоев.
У нашей сестры Изабель не было второго имени, как у Лели.
А тебя звали Мириам. А меня звали Ноэми.
Однажды мама сказала, что имя Ноэми сначала хотела дать мне в качестве первого, но папа сказал, что оно будет лучше в качестве второго. Мама сказала: «Но ведь Ноэми тоже красивое имя». И это правда.
Потом она сказала, что Клэр — хорошее имя. Оно означает «светлая».
И я думаю, что вышло хорошо. Имя Ноэми на иврите означает «ночь».
Итак, в детстве я стащила с маминого стола фотографию Ноэми Рабинович и смотрела на нее, чтобы увидеть правду. В прямом смысле этого слова заглянуть в лицо этой умершей девушки и увидеть в нем то, что было во мне. Помню, я обнаружила, что у меня такие же щеки (сейчас бы я сказала «скулы», но я была ребенком), такие же голубые глаза, в то время каку тебя зеленые, как у Мириам. У меня были такие же длинные волосы, заплетенные в косу. Но, может, я десять лет заплетала свои длинные волосы из подражания ей? Это вопрос. Я не ищу на него ответа.
На этой фотографии у Ноэми какой-то восточный вид: слегка раскосые глаза и фирменные высокие скулы, а мои глаза, когда я улыбаюсь на фотографиях, исчезают в щелках, и тогда все замечают тот же восточный вид, пришедший от наших предков. Не забывая о легендарном родимом пятне, которое появляется на верхней части ягодиц при рождении, а потом вроде бы исчезает. Мама говорила, что оно было у каждой из нас. Конечно, сейчас 38-летняя женщина, которой я стала теперь, накладывается на шестилетнего ребенка, и я пишу тебе из этой точки, точки совмещения и слияния.
В том возрасте, когда Ноэми работала медсестрой в лазарете транзитного лагеря перед отправкой в Освенцим, я (по непонятной причине) стала заядлым волонтером Красного Креста. Я проводила там, в Красном Кресте, все выходные. А потом прекратила враз, как отрезало.
В приступах бессонницы я складываю странные пазлы.
С жестокой ясностью помню тот день, когда мне, маленькому ребенку, кто-то сказал: «Твоя родня погибла в печи». И после этого я долго смотрела на печь в нашей кухне, пытаясь представить, как такое возможно. Как умудрились всех туда запихнуть? Вот такая головоломка, над которой можно биться до изнеможения. А в юности, во время импровизированной вечеринки, когда родителей не было дома, я расколошматила эту чертову печку, и помню, что мне слегка полегчало.
В 20 лет я свалила в Нью-Йорк, тоже враз, бросив все, чем занималась. Так вот, оказавшись в Нью-Йорке, я пошла в Музей холокоста. Много залов. И в одном из них висела фотография. Маленькая. На ней была Мириам. Я узнала ее. Мне стало плохо. Я подошла ближе: там оказалась подпись: «Мириам и Жак Рабинович» — снимок был из коллекции Кларсфельда. Я упала в обморок. Помню, меня вывели из музея через запасной выход.
Ну да, в шесть лет я действительно позвала тебя и сказала эту чудовищную по сути вещь. Что я — воплощение умершей девочки, которую я не знаю, и никто не знает, потому что она умерла слишком рано и люди, которые ее знали, умерли вместе с ней. Все разом. Иона не прожила свою жизнь. И мне о ней ничего не известно. И это жутко.