Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Даже забавно, однако, как у столь внутренне раскрепощенных и свободных людей, как мы, тем более, обладающих весьма специфическим жизненным опытом, может сохраниться такой общественный атавизм, как совесть или стыд. Но тем не менее факт остается фактом, и я, и Nett стыдились как-то, совестились переступать тот барьер, после которого мы должны были стать или еще более близки, или бесповоротно отдалиться друг от друга, последнее нам казалось почему-то куда более вероятным: может, просто оттого, что мы оба привыкли при любых обстоятельствах готовиться к худшему, а, может, обязательный для всех старый уличный опыт сказывался.

Так что, когда пришло время, барьер этот мы переступили тоже в довольно-таки необычной форме. И, пожалуй, не последнюю, а, быть может, чуть ли не самую главную роль тут сыграло то, что Nett действительно была любопытна – во-первых, и, пожалуй, даже более агрессивна, чем я, – во-вторых.

Что ни говори, а ведь она всегда

была более смелой, почти все и всегда она делала первой. Может быть, просто потому что ненавидела ждать. Может быть, просто потому что ей нравился риск.

Так, она первой в нашей истории сказала «люблю». Первой признала, что это «серьезно», что все это не игра, хотя странно, ведь игры не было и раньше, признала как раз за миг до того момента, когда все уже совсем вышло из-под контроля. Она была очень последовательна, моя Nett, и она обожала во всем идти до конца, почему и решилась переступить через все, чему нас учили в детстве, в очередной раз с высокой башни наплевать на общественное мнение и пойти вслед за маркизом де Садом с высоко поднятой головой, гордо выпрямленной спиной и горящими от любопытства глазами: все-таки страшно была она любопытна и, кажется, иногда вообще ничего не боялась.

Помню, сидели мы у меня как-то, после нашей очередной сумасшедшей и горькой ссоры, усталые и измотанные, молчали каждый о своем, слушали несравненную «Агату».

…Пусть тебе приснится самый светлый сон.

А я оставляю себе

Право на страшные сны,

Право гореть от весны

И к небу идти по золе.

Если ты сможешь – возьми,

Если боишься – убей.

Все, что я взял от любви,

Право на то, что больней.

И тогда я думал как раз, что взяли от любви мы, и как-то так получалось, что почти ничего, даже и то простейшее, что лежало на поверхности, то самое элементарное, что вообще только возможно – секс, – даже от этого с каким-то суеверным страхом отказывались… Вот в этот-то неласковый и паскудный момент зашедших в тупик отношений Nett и предложила мне то, что предложила, а я был уже так измучен нашей непонятной любовью, в которой было больше горечи, чем страсти, что согласился бы, наверное, вообще на все кроме гомосексуализма и некрофилии, и все это садо-мазо такой ерундой в ту минуту казалось, ей-богу…

Кто же знал тогда, чем это все обернется.

Кто же, ей-богу, знал…

«Агата» поет «плетка твоя над кроватью висит», плетка моей Nett болталась где-то на дне ее черно-красного бэка: шелковистая, мягкая, совсем даже не страшная, с неожиданно короткой деревянной ручкой, чуть шершавой, теплой и очень приятной на ощупь. Я очень скоро узнал, сколько самой изощренной муки может принести такая вот нестрашная теплая вещица, но любая мука стоила веселых блестящих глаз моей Nett, любой болью я был готов платить за ее завороженную странным нашим счастьем улыбку… И чем с большей силой опускалась плеть на мою обнаженную, сочащуюся кровавым потом спину, тем больше я ее любил – как раз такую, необыкновенную, преобразившуюся, сбросившую с себя тусклые одежды серого воспитания, нравоучительные проповеди ханжей и дураков, по-звериному обнажавшую в неласковой улыбке белые зубы – мою Nett, мою сумасшедшую, высоко парящую Nett.

Куда-то вдруг разом исчезли все наши ссоры. Мы понимали друг друга уже не с полуслова, с полувзгляда, и те мелочи, что до тихой черной истерики раздражали раньше, теперь как-то вообще проходили мимо, не задевая и даже не давая о себе знать: мы их просто замечать переставали; наверное, вся агрессия, что скреблась из наших душ ополоумевшим от ярости и боли волком, теперь оставалась на наших с Nett простынях. Чем более жестокими и неподдельными были наши игры в постели, тем внимательней, нежней и уютней становились наши отношения вне ее. Я ощущал, что до мозга костей, до самой последней клетки моего тела пропитываюсь запахом, слюной, потом и кровью Nett, ее мыслями и эмоциями, и я точно знал, что с ней происходит то же самое: это было новое, странное и ни на что не похожее чувство. И я ощущал, как мы действительно становимся единым целым, и это было так необычно, но так здорово, и я знал, что ей это тоже нравится, я с ума сходил от нашей общей любви: все-таки все, все, что с нами происходило, было совершено необыкновенно.

И когда она засыпала в моих израненных объятьях, я чувствовал только, как колотится ее сердце – мое сердце, и как теплой долгожданной волной приходит покой, покой, каждый глоток которого теперь на вес золота, и знал, что завтра с еще большей радостью подставлю спину…

Очень скоро я заметил, что поначалу чуть ли не невыносимая боль вскоре притупляется, меркнет и начинает приносить тихую рождественскую радость, при этом замены смыслов не происходит, и боль продолжает ощущаться болью. Но уходят куда-то муки совести, к которым нас старательно приучают с детства, уходит стыд, необходимость вести себя согласно правилам игры (господи, как же это хорошо –

не знать и не мыслить вообще никаких правил), частой паутине условностей и приличий, уходит непонятно кем и за что наложенная на нас ответственность – и ты уже ни за что не отвечаешь, ты только провинившийся ребенок, которого наказывают строгие, но все равно ведь нежно любящие тебя родители. Так я узнал, что имел в виду, сочиняя свои безумные романы, герр Захер-Мазох. Вскоре мне, однако, было суждено узнать, и о чем говорил, сочиняя свои не менее безумные книги, маркиз де Сад. И лишь в сочетании мысли этих двух гениальных людей обрели для меня плоть и ясность, налились теплой гулкой кровью и превратили мою жизнь в радостный сверкающий ад, открыв новые, неведомые никогда ранее краски и звуки, научив быть собакой и кошкой, смотреть в мир бессловесно и пристально, и ждать всего, и верить только себе и молчать, никого не пытаясь убедить в своей правоте.

Не знаю, так ли это было у всех любителей садо-мазо, но для нас с Nett собственно фактор боли не имел решающего значения, он не шел ни в какое сравнение с тем главным, без чего все вообще теряло всякий смысл – унижением. Растворяясь в чистых и прозрачных, как слеза, потоках чужой агрессии, ты уже ни за что не отвечал. А человек по природе своей такая тварь, что все время стремится переложить тяжкую для него ответственность на чужие плечи. Мы с Nett любили перед сном почитать Фрейда, и о загадочных и темных глубинах подсознания кое-что знали. А потому предпочитали не идти против природы там, где этого не хотелось, и природа вознаграждала нас за кротость и послушание совершенно новой, изумительной лаской…

Самым трудным оказалось, как это ни странно, не научиться терпеть боль и постепенно извлекать из нее крупицы яркой и свежей, как прохладный осенний вечер, радости. Самым трудным было извлекать радость из боли и слез другого, из испуганных от неожиданного удара глаз, полураскрытого в беззвучном крике рта, робком трепете беззащитного перед хлыстом тела. Ведь этот другой не был врагом, другой был самым любимым, отчаянно и жутко, близким тебе так, что это становилось почти невыносимым, и тем не менее рассудком ты понимал, что то, что ты делаешь, необходимо, и поэтому просто продолжал свое страшное священнодействие, и тогда последний хлесткий удар взрывался криком, а крик – восхитительным, затмевающим все оргазмом, и уже не было ничего кроме любви и безбрежной радости: не было ни боли, ни унижения, ни откинутой в сторону плетки, ни ставших ненужными серебристых колец наручников – ничего этого уже не было…

И как же она благодарно плакала, целуя мои усталые закрытые глаза, легкими нежными движениями касалась губами рук, и теплые соленые слезы лились на мою исстрадавшуюся грудь, и я думал даже иногда о том, а не слишком ли высока цена, которую мы платим за счастье… Но такие мысли были всего лишь трусливой данью породившего нас тоскливого обывательства, и они всегда уходили куда-то, стоило Nett потянуться за плеткой или улыбнуться свой сумасшедшей неземной улыбкой, я так любил эту ее недобрую улыбку, жестко опущенные книзу углы рта и проникнутые странным светом глаза.

– Милая, – сказал я ей как-то, когда она рассеянно теребила пояс моего халата, уютно устроившись у меня на груди. – Ведь то, что мы делаем, среди народов всех времен всегда считалось извращением. Милая, ты никогда не думала вернуться к более общепринятым формам взаимоотношений между мужчиной и женщиной?

– Как это? – изумленно вскинула она на меня глаза. – Неужели для тебя еще имеют какое-то значение потуги безобразного монстра, называемого общественным мнением? Извращение… Нет извращений. Есть лишь то, что мы готовы считать ими. Бог ты мой, да ведь это же прописные истины… И потом, у нас не получится вернуться к «общепринятым формам». Не забывай, мы же уроды, монстры, коэффициент агрессивности которых непомерно велик для нашего нежного буржуазного общества. Ничего не поделаешь, так уж нас воспитали, а потом это болото просто раскрыло свои объятья – и все. Мы не подходим для них, мы слишком живые… или слишком мертвые, знаешь, здесь я совсем не понимаю грани между живым и мертвым. И потом, комплекс вины… Где ты его намереваешься вымещать? Болтать по телефону доверия с дурой-психологом, IQ которой меньше твоего в два раза, а знания из области психоанализа и психиатрии – в пять раз? Говоря откровенно, не советую… Впрочем, если хочешь, давай попробуем.

И мы попробовали. И пробовали долго, методично и даже как-то порой остервенело – все было напрасно, конечно же. Я не знаю, что было тому причиной, действительно ли мы монстры, агрессивность которых брызжет через край, или пресловутый «комплекс вины», или что-то еще, но только ни одна ласка не была острее ударов хлыста, ни один оргазм не приносил столько облегчения, сколько тот, после которого Nett в очередной раз ревела на моей груди и шептала «спасибо», и целовала закрытые глаза, – она понимала, что именно такие сеансы мне наиболее нелегко даются, и именно эта роль наиболее противоестественна для моей психики, – кто бьет того, кем дорожит больше всего на свете…

Поделиться с друзьями: