Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Поле костей. Искусство ратных дел
Шрифт:

Сутулый, пожилой, бородатый продавец с ухватками ближневосточного торговца, весьма подходящими к обстановке, вынес шинель откуда-то из сумрачного тайника и почтительно облачил меня в это двубортное, медно-пуговичное, безжалостно-жесткими складками легшее хаки. Костлявыми быстрыми пальцами застегнул на все пуговицы и отшагнул для оценки назад. Я тоже оглядел себя критически со спины в высоком трехстворчатом зеркале, сознавая, что скоро — в силу своего, так сказать, облачения — шагну в Зазеркалье не менее загадочное, чем то, где странствовала Алиса.

— Ну как, сэр?

— Хорошо, по-моему.

— Будто на вас шита.

— Сидит неплохо.

Расстегивая теперь — уже медленно — пуговицу за пуговицей, он словно бы призадумался, вгляделся в меня пристально.

— А мне ваше лицо знакомо, — сказал он.

— Разве?

— «Ночная вахта», не так ли?

— Что —

ночная вахта?

— Вы ведь играли там?

Сценических талантов у меня ни малейших — этот врожденный изъян вредит, мне почти во всех житейских начинаньях; но, в конце концов, и среди актеров многие не блещут этими талантами. Так почему бы продавцу не предположить, что сцена — мое ремесло? Самолюбию моему больше бы польстило действо посерьезней, чем прошлогодний фарс из жизни мичманского кубрика, но спорить с такой трезвой классификацией моих творческих возможностей было бы скучно и не к месту. И я ограничился лишь отрицанием своего участия в той шумливой постановке. Он снял с меня шинель, заботливо расправил складки рукавов.

— Это для чего же предназначено? — спросил он.

— Что предназначено?

— Шинель, шинель — если смею спросить?

— Для войны.

— А-а, — произнес он вдумчиво. — «Война»…

Ясно было, что новейшие события в мире прошли мимо продавца; возможно, благодаря возрасту в нем поблек уже интерес к банальностям жизни, или же он так увлечен театром, что в газетах читает лишь колонку театральной критики, пусть плоховато написанную, не позволяя международным кризисам с других страниц замутить остроту эстетического восприятия. Можно понять и такой взгляд на вещи.

— Я запомню название спектакля, — сказал он.

— Сделайте милость.

— Разрешите адрес ваш.

— Нет, покупку я возьму с собой.

Времени у меня было в обрез. Теперь, когда снова поднялся над миром занавес этого исстари любимого спектакля под названием «Война», где мне, видимо, назначено играть статистом, — теперь дни, оставшиеся до отправки в часть, потребуются для вытверживанья роли, репетирования в костюме. Чем больше вдумываешься, тем уместней кажется сравнение с театром. Притом если вопреки пословице одежда еще не образует всего человека, то составляет существенную его часть — особенно одежда форменная. Через минуту мне был вручен довольно объемистый сверток.

— Упаковал как будто аккуратно, — сказал продавец. — Хотя театр ваш, наверно, тут же за углом.

— Театр военных действий?

Он поднял брови, но затем, решив, что слышит какую-то актерскую остроту, одобрительно покивал.

— Желаю долгого успеха и хороших сборов, — сказал он, складывая вместе старческие тощие ладони — как бы аплодируя.

— Спасибо.

— Вам спасибо. До свидания, сэр.

Я вышел, бросив прощальный взгляд на цветистую двоицу манекенов, возвышающихся в своей стеклянной клетке над хмурыми рядами плечиков-распялок с рубчатым габардином и твидом. А пожалуй, безглавые эти фигуры очень даже совместны друг с другом и символизируют собой Острословье и Честолюбие, которые «председают в аду», по словам Дьявола из киплинговской баллады. Правда, здесь они стоят, а не сидят, но не в позе дело. Главное, одеты соответственно; а обезглавленность — подобно повязке на глазах Эрота и Фемиды — вполне может обозначать фатальную неотвратимость обеих родственных судеб, которую даже война бессильна изменить. Напротив, война — предоставив Честолюбу и Остроуму широчайшее поле действия — усилит, скорей чем ослабит, их роковую обреченность. Шагая с этой мыслью под скудным, бледно-ласковым солнцем лондонского декабря, я миновал винный магазинчик, навеки памятный благодаря бутылке портвейна (если можно так назвать то пойло), которую Морланд и я давним воскресным днем купили с такими радужными надеждами — и оскандалились, не выпили.

В смятенной нужде настоящего те наши с Морландом дни кажутся блаженно-допотопными. Последние же доармейские, дошинельные недели озарены жутковатым ореолом начала войны — этого нависшего над миром верховного арбитра, как витиевато назвал ее премьер-министр в своей радиоречи. Теперь, четырнадцать месяцев спустя, покупка шинели кажется почти такой же давнопрошедшей, как гибель нераспитой бутылки. Изабелла упомянула в одном из писем, что Морланд поехал в Эдинбург за музыкальным заработком; других вестей я о нем не получал. Да и та весть уже давняя — относится к началу моего пребывания в штабе дивизии. С тех пор я целую вечность служу в этом штабе, и жизнь моя свелась к армейскому корпенью, и хозяином надо мной Уидмерпул, а сотрапезниками в офицерской столовой — Бигз и Соупер.

Между тем и война прошла различные

фазы, в том числе весьма нерадостные: Франция побеждена; Европа оккупирована; мы под непосредственной угрозой вторжения; Лондон подвергнут «блицу» — усиленным бомбежкам. Мне сообщили (тоже Изабелла в письме), что прямым попаданием уничтожены фрески, которыми мой приятель Барнби расписал вестибюль здания «Доннерс-Бребнер», — фрески, столь же пожухшие в моей памяти, как сам Барнби, занятый теперь маскировкой самолетов и аэродромов где-то в летной части. С недавних пор военные дела пошли слегка веселей — например, в африканской Западной пустыне, — но вообще-то обстановке еще очень далеко до сколько-нибудь удовлетворительной. И оттого, что я сплю и столуюсь в корпусе «Эф», где «штабные низы, хотя еще не самое дно», по определению Уидмерпула, — лишь сильнее от этого чувство, что в мире большой непорядок.

Когда «блиц» докатился до нас и за один ночной налет в городе погибла тысяча человек — а на этой стадии войны подобная цифра считалась крупной для провинциального города, — наш командир дивизии, генерал-майор Лиддамент, приказал, чтобы по сигналу воздушной тревоги штабной взвод обороны (временно попавший под мое начало) выставлял у помещений штаба ручные пулеметы. Мера эта была скорей учебная, поскольку открывать стрельбу предписывалось лишь в исключительных случаях — если, допустим, немцы будут с бомбами пикировать на нас; штаб-квартира Округа располагает, разумеется, обычными зенитными батареями. Возвещаемые погребальным воем сирен, точно обрядовым плачем на варварской тризне, германские самолеты являются со своих неблизких баз почти уже к полуночи, дав нам с полчаса поспать. Они пролетают над городом на сравнительно большой высоте, затем снижаются, разворачиваются с зудливым рокотом, роняя иногда зажигалку-другую в нашем соседстве — так сказать, на счастье, — и приступают к более серьезному занятию: к сбрасыванию фугасных бомб на доки и верфи. И уж до конца налета кружат там над портом, бомбя. В такие ночи, покуда поставишь пулеметы на место в оружейную и отошлешь бойцов в казарму, времени для сна остается немного.

Последние придушенные, судорожно-замирающие взвывы тревоги очень напоминают мне плач и скрежет неискусного смычка — скажем, когда генерал Коньерс исполняет Гуно или Сен-Санса на своей виолончели или когда любимец Морланда (тоже склонный играть Сен-Санса) — схожий с пиратом нищий музыкант на старомодной деревянной ноге и с матерчатым черным кружком на глазу — терзает скрипку в улочке за Пикадилли-серкус. Еще сонный, начинаю одеваться в темноте, так как в комнате штор нет и, прежде чем зажечь свет, пришлось бы снова закрывать окно листами затемнения. Напрасно композиторы не сочиняют вариаций на темы воздушной тревоги. В местности, где живет сейчас Изабелла, приходский священник — в качестве уполномоченного гражданской обороны — самолично оповещает о тревоге по телефону. Для вящей ли внушительности или по вошедшей в кровь профессиональной привычке к распевной речи, но голосом своим он всегда подражает сирене, завывая то ниже, то выше:

— Воздушная тревога… Воздушная тревога… Воздушная тревога… Воздушная тревога… Воздушная тревога… Воздушная тревога…

Из комнатного мрака наплывают эти мысли, а с ними и надежда, что Люфтваффе учтет дальность возвратного полета и не станет сегодня длить свой ночной труд чересчур уж по-тевтонски добросовестно. Завтра у нас начнутся трехдневные окружные учения, и взводу обороны снова маловато придется спать. Одевшись, выхожу на улицу; там холодно, хотя скудные признаки весны уже заметны на полях, где вместо живых изгородей — полуобвалившиеся стенки из камней. В небе луна состязается с прожекторами и осветительными бомбами, чей искусственный свет, все усиливающийся, обращает затемнение в чистую формальность. Мне надо обойти отделения моего взвода, вставшие на постах. Зенитки уже хлопают вовсю. Жестяно, гулко щелкнула шрапнелька о сталь моей каски, точно пущенная из трубочки горошина. Последним проверяю пулеметный пост на углу стадиона; ствол «брена» уже задран в небо, и капрал Мэнтл признается, что они сейчас дали очередь.

— Надоело смотреть, как немчура спускает светящие бомбы, — говорит он покаянно, — и мы сшибли одну к шутам.

Очки придают ему ученый, эрудированный вид, не вяжущийся с таким нетерпеливым и резким действием. Капрал молод, энергичен, он кандидат на производство в офицеры, если только не вычеркнет его из списка полковник Хогборн-Джонсон, в последнее время чинящий помехи его производству.

— За патроны нам придется отчитаться.

— Отчитаюсь, сэр. У меня были ведь в запасе. Всегда полезно иметь лишек на случай неожиданной проверки боепитания.

Поделиться с друзьями: