Поле Куликово
Шрифт:
– Ничё, Никол, быват!
– Сенька ободрял его словами и улыбкой. Теперь в его лице пропала бледность, оно горело румянцем, рыжие глаза блестели, и слова сыпались скороговоркой:
– Дали мы им! Ишь, отскочили, нехристи, счас опять полезут. Скорей бы нас в первый ряд послали, а, Никол?
– Блеск глаз говорил не то, что - язык Сеньки, но он готов был в первый ряд, и Николка позавидовал силе друга, жалея себя за слабость.
Ещё пронесли раненого, положили позади строя, и Николка узнал Алёшку Варяга, склонившегося над распростёртым человеком. Без щита, в сбившейся набок кожаной шапке, покрытой блестящими пластинами, из-под которой торчали огненные вихры, испачканный чем-то бурым, Алёшка был словно чужой и далёкий. Черты овального лица заострились, в серых глазах
– Фрол! Мужики, где - Фрол?
– Да он же в первый ряд кинулся, как Таршилу убили...
– Таршилу убили?! Ох, горе-то!
– А как он их, нечестивцев, рубил-то!..
Слова ратников проходили мимо, не мог же Николка поверить, будто нет деда Таршилы, который несколько минут назад, здоровый, крепкий и строгий, подходил к ратникам задних рядов, ободрял и поучал.
– Так это же - Юрко!
– ахнул Сенька.
Николка угадал, о ком - речь, и тогда лишь узнал помертвелое лицо перевязанного ратника. Он даже не лицо узнал - так оно слиняло и стёрлось, обескровленное, - узнал он кипенно-белые, стриженные под горшок волосы, выпавшие из-под слетевшей шапки.
– Отнести его надо в лечебницу, помрёт же!
– говорил Алёшка мужикам.
– Тада и другого нести надоть, всех...
– Энтому теперь лекаря не помогут, кончился, сердешный. Да и счастье, што кончился, - пол-лица снесли...
Над умершим склонился священник, что-то шепча, и Николка не смел больше глянуть на то, что недавно было человеком...
– А я говорю - Юрка надо к лекарю!
– шумел Алёшка.
– Он ещё дышит, он четырёх татар срубил! Ну-ка, ты - хоть одного! Кабы кажный по четыре... Эх, Юрко!..
В передних рядах взметнулись крики, загремело железо - враги атаковали, и Алёшка бросился на своё место.
– Слышь, парень, ты ж - ранен, - бородатый взял Николку за локоть.
– Кровь-то, кажись, у тя поутихла, волокушу можешь тянуть? Сташшишь энтого, вашего, а?.. Можа, правда оживёт?
– Верно, парень, давай-ка, да и сам-то полечишься. Ты со стрелой не шути, оне у татар сплошь с отравой. Вон как тя скрутило.
Николка оглянулся, ища глазами Сеньку, но его уже не было близко, он, не дождавшись приказания десятского, ушёл за Алешкой пополнять первые ряды войска.
– Давай, парень...
Николка двинулся за бородатым, тот стал надевать на него петлю верёвочного хомута от деревянной лодочки-волокуши, на которой лежал перевязанный Юрко, и Николка вскрикнул от боли.
– То-то, парень, ты давай живей шагай. Со стрелой татарской, говорю те, не шути...
Всякое напряжение тела отдавалось болью в плече, у Николки двоилось перед глазами, но он не плакал, шёл, сцепив зубы, как делал всякий раз, если сильно ушибался или обжигался у кузнечного горна. По полю за линией войска в ту и другую сторону проносились всадники, пробегали, что-то крича, пешие посыльные, сюда залетали шальные стрелы, и едва второй раз не ранило Николку.
Шум битвы начал отдаляться, парень остановился, отдыхая от боли в набухающем плече, и словно второй раз проснулся. Длинная рать колыхалась, бурлила конными и пешими течениями, вихрящимися внутри её берегов, то суживалась и выгибалась, то расплёскивалась вширь там, где ратники отражали наседающих врагов, а за ней колыхалось серое море, которое, казалось, хотело слиться с рекой, но встречные волны отталкивали друг друга. Лишь у Зелёной Дубравы слияние произошло - там клубился серый омут, расползаясь вширь. Только теперь заметил Николка, сколько раненых направляется к тележному городку лечебницы, стоящему в четверти версты от сражающейся рати, вблизи запасного полка. Один нёс на левой руке раздробленную десницу и качал её, молчаливый, весь затаённый. Другой с проклятьями, опираясь на короткое копьё, волочил ногу, третий неуверенно двигался коротким шажком, поддерживая руками голову в кровавой "чалме",
иные волокли такие же, как у Николки, деревянные лодочки с раненными товарищами, иные ползли, кто охая, кто молясь, кто скрежеща зубами, но большинство в отрешённом молчании. Обессилев, одни падали передохнуть, другие - чтобы с кровью потерять последние силы. Направляющийся к войску поп наклонился над одним из упавших, и тот, очнувшись, начал бранить его:– Мерин стоялый, дубина долгобородая, ты б лутче на загорбок кого принял, аль с копьём в рать стал, нежель кадить словесами, елейными да пустыми.
Поп уговаривал раненого набраться силы и не роптать, ибо Господь может прогневаться на ропот маленького человека в столь великий и грозный час, но ратник, задирая всклоченную бороду, смотрел в лицо попа безумными от боли глазами и роптал всё громче:
– Игде Он, твой Господь? Видит ли, што творится в царстве Его? Игде Он был, когда брата мово татарин копьём проткнул, когда десну мне по локоть отхватил саблюкой? Я ж - чеканщик, как робить ныне стану, чем малых кормить - семеро ж их у меня! Семеро, слышь ты, дармоед Господень!
Однако ни богохульство, ни оскорбление сана не смущали попа. Поднимая раненого, он твердил о терпении Спасителя ради людей, правды и добра, о Его заветах стойкости в жестоких испытаниях души и тела, о целительных молитвах, утишающих страдания, о Провидении, Которое покровительствует тому, кто - стоек в беде, пролив кровь за веру Христову, за дело правое. А мужик лишь тряс головой и вскрикивал, но поп, видно, привык и говорил он не одному, а многим раненым, тянувшимся к этой паре.
Навстречу шествию изувеченных людей от запасного полка, туда, где истекала кровью русская рать, шёл слепой лирник, один, без поводыря, ощупывая путь палкой. Его длинные белые волосы падали на плечи и грудь, смешиваясь с бородой, в глазах светилась синева донского неба, рот широко открыт - лирник пел, и песня глушила стенания раненых:
То не зори над Доном разливаются -
Дон-река течёт водой кровавою,
То не ветры свищут с моря синего -
Свищут злые стрелы басурманские,
Не катунь-трава во поле катится -
Русокудрые катятся головушки,
Золочёными шеломами позванивая,
Ой, ты, буря, беда неминучая,
Далеко занесла ты сизых соколов,
Во поля чужие да немилые,
Да во злую стаю чёрных воронов,
Во гнездо Мамаища поганого.
Ой, вы, соколы, русские соколы,
Воспарите вы над громом-молоньей
Не для славы - утехи молодеческой,
Вы ударьте на стаю ненавистную
Не из гордости, не из удали -
Вы постойте за землю родимую,
Все обиды её вы припомните,
Все слезинки её горючие,
Все берёзыньки её ли те плакучие,
Что порублены да подкошены,
Всех сестёр, что в неволюшку брошены...
Песнь удалялась, и те раненые, кто мог держать меч хотя бы одной рукой, поворачивали назад, а кто и не мог держать меча, но стоял на ногах, тоже поворачивал - хоть телом подпереть строй товарищей, хоть криком усилить боевой клич русского войска. Николка заплакал от слов этой песни, от того, что убит дед Таршила, может, уже убиты отец и другие земляки, от того, что сам ранен и ни одного удара не нанёс врагу. Он готов был броситься назад, но на кого оставить умирающего Юрка? Глянул в бледное, заострившееся лицо товарища, стараясь не замечать огромного багряного пятна, проступившего сквозь повязку, и, одолевая боль в плече, чуть не бегом направился к полевой лечебнице. "Только дотащу - бегом назад..." Песня слепого лирника слилась с гулом сражения...
Большие повозки, составленные пятигранником, образовали маленький укреплённый пункт. Одна из повозок отодвинута в сторону, там проход внутрь, к нему и направился Николка, но его остановил заросший волосами колченогий мужик в длинной тёмной одежде, напоминающей подрясник:
– Куды покойника-то волокёшь, там и живым уж тесно!
Николка посмотрел на Юрка и пробормотал:
– Да он дышит...
– "Дышит", - вздохнул колченогий, пропуская двух раненых, поддерживающих третьего.
– Будто не видно, дышит он, аль нет.