Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

При этом, с гордостью сказал Хубертус, он выучил новую молитву, которую знали немногие, её произносят, чтобы снова благословить осквернённые реликвии. И он прочитал мне эту молитву; по ней я заметил, что он опять стал почти прежним Хубертусом. Ему хорошо было со старым Космой, сказал он, но потом прошёл слух, что правитель хочет отпустить пленных монахов на волю, и когда он представлял, как на него все будут таращиться, это было для него невыносимо. Хубертус во всём хотел быть безупречным, для него было бы нестерпимо видеть, как другие монахи станут коситься на его изуродованный нос, а ведь он привык, что братия относилась к нему совсем не плохо, а теперь был уверен, что начнутся насмешки, пусть и за спиной у него, но он бы их всё равно чувствовал. Пожалуй, он был не так уж и неправ в своих опасениях; я достаточно долго пробыл в монастыре и знаю, что там всё идёт приблизительно так же, как в деревне.

Для Хубертуса быть посмешищем – самое нестерпимое. Правила бенедиктинцев он мог произнести наизусть, на каком угодно языке, но вот «переносить духовные слабости с неиссякаемым терпением» – это было

не для него. И он предпочёл находиться среди чужих людей, которые не могли знать, какие большие планы были у него когда-то и какие мечты он лелеял. Будущее, какое он замыслил для себя, у него отняли, а король, свергнутый со своего трона, тоже не остаётся в стране, чтобы смотреть, как правит другой.

Я не знаю, пытался ли брат Косма удержать его; скорее всего нет, не тот он человек, чтобы распоряжаться другими. Он мог только молиться за Хубертуса, но большое колесо уже получило очередной толчок, и уже никакая молитва не могла что-либо изменить.

Зная, как враждебно многие люди настроены по отношению к монахам, Хубертус снял свой хабит и надел обычные вещи; после набега в монастыре было достаточно такого добра. Когда налётчики находили что получше, они просто сбрасывали с себя собственные вещи. Он ушёл, не имея определённой цели, лишь бы подальше отсюда, всё равно, в какую сторону. Любой другой позаботился бы о провианте на дорогу, но Хубертус был непрактичным человеком и пустился в путь с пустыми карманами. Когда его начал мучить голод, он попытался просить милостыню, но ему только грозили побоями, а однажды даже спустили на него собаку. Люди держались настороже к человеку с отрезанным носом.

Он не мог мне сказать точно, где уже побывал; если я правильно понял, он, как и я тогда, шёл путём паломников, только ему не встретилась Чёртова Аннели, которая помогла бы ему. И он повернул назад, но не от голода, а оттого, что сильно болел нос, уже невыносимо. Назад в Айнзидельн он не хотел ни в коем случае, но вспомнил, что я ему рассказывал о Полубородом: мол, он лечит лучше, чем какой-нибудь учёный лекарь, а главное – он ко всем людям относится одинаково, будь то богатый или бедный, с целым носом или только с его половиной. Там, где он пришёл к своему решению, никто не знал название нашей деревни, и прошло несколько дней, прежде чем ему подсказали направление, и путь оказался дольше, чем он предполагал. По дороге он ничего не находил себе поесть. В словах Хубертус разбирался куда лучше, чем в предметах, и ещё никогда не слышал, что голод можно прогнать, если жевать сосновую кору; он всегда был избалованным ребёнком и учился не тому, чему надо. Из какого дерева изготовить временное убежище в пустыне, он мог бы сказать на латыни, но как построить себе укрытие от холода, он не имел представления. Пока он, наконец, не добрался до нас, он чуть не погиб от голода и холода, и если бы не Полубородый, у меня со старым Лауренцем скоро была бы работа. Я спросил Хубертуса, куда он хочет двинуться, когда снова встанет на ноги, и он не знал ответа, по крайней мере разумного. Он хотел бы стать отшельником, сказал он, тогда по крайней мере никому не придётся сносить его вид. Сколько я его знаю, это была его первая попытка пошутить.

Шестьдесят первая глава, в которой кто-то не может умереть

Эта история с монастырскими волами была только началом. Теперь у нас отняли ещё кое-что, вообще самое ценное. Чтобы получить это назад, я бы добровольно впрягся в плуг, хотя борозда получилась бы не глубже, чем на мизинец, и пшеница бы там не выросла. И это был бы ещё хороший обмен, без пшеницы, может, и умрёшь с голоду, но на небо всё же попадёшь, даже ещё легче, чем прежде, господин капеллан часто проповедовал нам, что наш Спаситель собственными руками открывает ворота в рай бедным и голодным. Впускает он и раскаявшихся грешников, но только после исповеди. Без этого таинства умерший попадает не на небо, он будет исторгнут в крайнюю тьму. Я этого боюсь, хотя ещё молодой и, может быть, доживу до времён, когда это изменится. Но если человек старый и уже слышит звон смертного колокола, то он получит самое страшное наказание, какое только можно представить.

Об этом не извещалось торжественно и громогласно, но было уже скреплено печатью, когда мы об этом узнали. А дело было так: люди в деревне решили, чтобы Гени пошёл к Айхенбергеру и убедил его всё-таки выделить своих лошадей для пахоты, ведь в конце концов Гени научился в Швице, как улаживать такие дела. Гени не хотелось это делать, но и нет сказать он тоже не мог. Сам я не верил, что Айхенбергера можно уговорить; я многое могу ждать от Гени, но богатые люди не такие, как все, наша мать всегда говорила, что скорее верблюд пролезет в игольное ушко.

Гени потом мне рассказал, как всё прошло. Он продумал всё, что должен сказать старому Айхенбергеру, мол, когда горит дом или тонет корабль, нельзя думать только о себе, христиане должны помогать друг другу и всё такое, но Айхенбергер даже не дал ему слова сказать, а тут же принялся ругаться, мол, все в деревне одобрили нападение на монастырь, значит, должны теперь принять и последствия, он сам был единственным, кто с самого начала был против, и он всегда говорил, что не надо дразнить людей, находящихся под покровительством Габсбургов, и теперь, когда монастырские со своей стороны взялись за оружие, а их оружие как раз Писание, он не видит причин, почему именно он должен изображать из себя доброго самаритянина и при помощи имущества, нажитого своим горбом, вытаскивать горячие головы из сортирной дыры, куда они нырнули добровольно. Гени его не перебил ни словом, это было, он сказал, всё равно что удерживать бурный ручей дырявым ситом или оттаскивать быка за хвост от течной коровы. Айхенбергер распалялся всё больше,

даже охрип от крика и побагровел лицом и вдруг схватился обеими руками себе за горло, упал на пол и засучил ногами. Гени попытался его поднять, но Айхенбергер был как мешок муки, сказал он, совсем без воли, и Гени смог только перевернуть его на бок, чтобы он не захлебнулся собственной слюной. Потом он велел сбегать за Полубородым, и тот сразу пришёл, но не смог ничего сделать; если, мол, костлявая уже схватила человека за шиворот, его уже не вырвешь, против этого и у больших учёных нет чудодейственного средства. Его, мол, хватил удар, Полубородый уже не раз сталкивался с такими случаями, и никто не выжил. Сколько это продлится до смерти, нельзя сказать, иногда несколько часов, а один пациент пролежал в таком состоянии неделю. Большой Бальц потом поднял Айхенбергера с пола, для него это было не тяжело, всё равно что для нас поднять ребёнка, и переложил его на соломенный тюфяк, а тюфяк у такого человека лежит не просто на полу, а на специальном помосте, да ещё и в отдельной комнате. И Айхенбергер теперь выглядит перекошенным, он не может нормально говорить, половиной рта, как будто другая половина уже умерла. Отдельные слова он всё же из себя выжал, и если он их правильно составил, то получилось, чего он хотел: пастора, который исповедал бы его и причастил.

Всё это я узнал потом. А когда это произошло, я видел лишь младшего Айхенбергера, он скакал по деревне верхом на лошади. Я подумал, он хочет заносчиво показать людям, что у них, Айхенбергеров, в хлеву есть кони, а у других нет, но я был к нему несправедлив. Это он мчался как можно скорее в Эгери, чтобы забрать там благочинного Линси, который у нас самое важное духовное лицо на всю округу, и для такого богатого человека, как его отец, он казался самым подходящим пастором. Он застал благочинного за едой, и тот даже жевать не перестал, а с полным ртом сказал, что ему очень жаль это выслушивать, но поехать он не сможет. И продолжал есть. Младший Айхенбергер думал, что всё упирается в вознаграждение; когда знаешь, что от тебя чего-то хочет богатый человек, цена сразу поднимается. Он пообещал благочинному и вдвое, и втрое больше обычного, но тот помотал головой и сказал, что за деньги можно купить многое, но не всё. И, мол, даже не стоит просить другого священника, никто не согласится – ни высшего, ни низшего клира. И старому Айхенбергеру, так уж оно есть, придётся ступить на путь в потустороннее без духовного вспоможения, про это и в псалмах говорится, смерть грешников люта. Благочинный Линси сказал этот библейский стих не на латыни, а на нашем языке, хотя обычно он этого не делает, значит, ему было важно, чтобы его хорошо поняли. Младший Айхенбергер просил и умолял, даже на колени встал; это мне потом Мочало рассказывал, а он-то знает, они же в одном звене, и они там обсуждают всё.

Но благочинный Линси не смягчился, но и не хотел объяснить, почему он отказывается ехать, только сказал, что кто готов к покаянию внутри себя, тот поймёт причину. Младший Айхенбергер тогда действительно не нашёл во всём Эгери пастора, который захотел бы поехать, даже нищенствующий монах не согласился, хотя по некоторым было видно, как их искушает полная мошна денег. И он вернулся ни с чем.

В деревне он задержался лишь ненадолго, только спросить, жив ли ещё отец, а потом опять вскочил на коня и помчался в Заттель; он думал, уж господин капеллан-то с его маленьким приходом будет рад заработать хорошую монету. Но в Заттеле церковь оказалась запертой, такого ещё никогда не было, младшему Айхенбергеру долго пришлось стучаться в дверь, пока не послышались шаги и повернулся ключ в двери. Капеллан быстро втянул его в церковь и как заговорщик зыркнул по сторонам, прежде чем снова закрыть дверь. Вообще-то ему не велено никого впускать, сказал он, но он ещё из окна заметил отчаяние на лице прихожанина, и тут уж христианская любовь к ближнему оказалась сильнее любого запрета. Помощи от него младший Айхенбергер тоже не получил, но зато узнал причину, почему ни один пастор не захотел дать его отцу последнее благословение.

Епископ Констанца, объяснил ему господин капеллан, а он ведь духовный покровитель монастыря Айнзидельн, издал для населения долины Швиц интердикт, и кто из духовенства этот интердикт нарушит, тот будет изгнан из церкви. Теперь я знаю, что означает «интердикт», и мне кажется, хуже этого слова вообще нет. Всё население долины, решил этот епископ, отлучается от таинств, причём не одни мужчины, которые участвовали в нападении на монастырь, но все, дети тоже. Во всём Швице больше нельзя служить мессу, нельзя больше выслушивать исповеди, крестить новорождённых, отпускать грехи умирающим. Мы как худшие язычники отрезаны от всего, что необходимо для вечного блаженства, и с этим ничего нельзя поделать, и если кто-то всё же произнесёт Отченаш или станет взывать к святому, те, кто на небе, заткнут уши и не пожелают это слышать. Младший Айхенбергер от ужаса осенил себя крестом, но господин капеллан сказал, что в этом особом случае сие есть святотатство и будет отнесено на счёт его грехов. После этого он снова открыл дверь церкви и прямо-таки вытолкал младшего Айхенбергера, мол, сегодня он опять сделал исключение, но впредь будет читать мессу только для себя самого.

Некоторые в деревне сделали вид, что им плевать на интердикт, пусть, дескать, епископ определяет что хочет, их это не волнует; а без воскресной мессы можно будет, наконец, хотя бы выспаться; я мальчишкой тоже насвистывал, когда случалось проходить мимо кладбища. Я считаю, что этот интердикт хуже любых наказаний, какие я только мог себе измыслить, а люди, которые теперь делали вид, что им хоть бы что, быстро запоют по-другому, если у них ребёнок умирает сразу после рождения и как некрещёная душа попадает в лимбус или когда сами лежат при смерти, и им тащить за собой такой большой мешок нераскаянных грехов, что во врата рая им не протиснуться.

Поделиться с друзьями: