Последний дар
Шрифт:
«А потом ты трахал Джулию?»
— Что ты там говорила насчет того, что твой отец — двоеженец? — улыбнулся он, приглашая обратить сказанное об отце в шутку.
Пришлось рассказать о поездке в Норидж и о том, как она не сумела сдержаться и взорвалась, услышав от матери все эти кошмарные вещи. Вскоре она заметила, что он не слушает, а блуждает взглядом по ее лицу и телу. Она замолчала, и он пересел к ней на диван. Поцеловал ее, и она тут же прильнула к нему, со стоном лепеча что-то ему в губы. Ничего не могла с собой поделать. Да и не хотела. Отдаться удовольствию — всецело, до самозабвения — какое же это блаженство!
Потом, когда они лежали в темноте, она сказала:
— На обратном пути я ехала в поезде, и мне ужасно хотелось к тебе. Я даже так себе и сказала: хочу к нему. Сидела и представляла, как вернусь домой и ты станешь меня любить — вот так, как сейчас.
Он довольно
Она всегда плохо засыпала, и прежде ей приходилось часами лежать без сна в темноте — родители строго следили, чтобы свет был погашен вовремя. Отец тогда был таким заботливым, всякий раз перед сном осторожно приоткрывал дверь в ее спальню и тишайшим шепотом спрашивал, спит ли она. Она не отвечала, и он уходил, довольный, что его дочурка прилежно спит. Прекратили ее контролировать, когда она начала готовиться к экзаменам, и тогда можно стало читать часами напролет, пока хватит сил. Со временем эти бессонные часы превратились в удовольствие — она предавалась мечтам и в них отбрасывала свои несовершенства и достигала всех целей.
Мечтать она умела и сейчас, но теперь она лучше знала о своих недостатках, и погрузиться в некоторые из фантазий удавалось с трудом. Наверное, только неудачники вроде нее часами лежат в темноте, проживая вымышленную жизнь. А людям состоявшимся нет нужды воображать успех — и они засыпают сразу, как Ник после секса. Она стала вспоминать их недавний секс, движение за движением, и вновь прочувствовала каждое восхитительное прикосновение, каждый толчок Ника. Переспал он уже с Джулией или нет? Скорее всего, да. Не в обычае Ника долго себе в чем-нибудь отказывать. Но думать об этом и о том, к чему это может привести, не хотелось — по крайней мере, сейчас. Хотелось уснуть, а не захлебываться ощущением, что жизнь течет без ее ведома, — оно и так накатывало, стоило зазеваться.
Чтобы успокоиться, она прочла про себя первую строфу из «Колыбельной» Одена: «Любовь моя, челом уснувшим тронь…» [3] А добравшись до конца, принялась за «Оду соловью»: «От боли сердце замереть готово, и разум — на пороге забытья…» [4] Первую строфу не сразу удалось вспомнить, и она повторяла ее, покуда строки словно не проступили перед ней на листе. То же самое проделала со второй строфой, мысленно их соединила и лишь затем перешла к третьей. Эту строфу она знала неплохо и разделалась с ней быстро — быстрее, чем хотелось бы. Продралась сквозь четвертую и, добравшись до «Цветы у ног ночною тьмой объяты…», уснула.
3
Уистен Хью Оден. Колыбельная. Пер. П. Грушко.
4
Джон Китс. Ода соловью. Пер. Е. Витковского.
Той ночью ей снова приснился тот дом. Она шла по мощеной улице, плавно забирающей вверх. Впереди улица поворачивала направо, и на углу, возле небольшого кафе, стояли стулья и пара столиков. Пахло древесным дымом, доносились звуки аккордеона и приглушенные голоса. Позади, она знала, было море. А вокруг — люди, только никого из них не видно. Улица была знакомая, и она очень обрадовалась, что снова здесь очутилась, спустя столько лет. Она и не надеялась, что снова увидит эту улицу своей юности и что тут окажется так уютно и можно будет остаться, сколько душе пожелается. На повороте дорога стала уже и сумрачнее, а справа показалась большая дверь — она была приоткрыта. Игнорируя все призывы и инстинкты своего фантомного двойника, она толкнула дверь и вошла. И очутилась на террасе с видом на море и городок,
расположившийся вокруг залива. Вдруг рядом раздался тихий мужской голос, и, обернувшись, она увидела темнокожего парня — он сидел на табурете и что-то стирал в тазу. Рукава его свободной рубахи были закатаны, на голове — поношенная белая кепка из какого-то шелковистого материала. Он снова обратился к ней тем же мягким тоном, но слов она не разобрала. Внезапно ее кольнул страх, захотелось уйти. Судорожно вцепившись в ручку чемодана, который, оказывается, катила за собой, она попыталась выбраться наружу. Но вместо улицы очутилась в заброшенном доме из своего сна — тащила чемодан по стертым деревянным ступеням, трухлявым половицам, задыхаясь от паутины и неотступно пульсирующей тревоги. Чемодан становился всё тяжелее, мешал пробираться по замусоренному полу, и всё равно она не решалась его бросить, хоть он был старый и потрепанный. Позже, в ранние часы перед рассветом, ей приснилось, что она скачет на лошади по красивой местности: пологие холмы, укромное пастбище и вдалеке — тени гор.Сосед — выяснилось, его зовут Харун — пригласил Лину с Джамалом на чай. Они обнаружили в почтовом ящике открытку с приглашением. И, как было велено, явились в субботу ровно в четыре. Сосед открыл дверь — на нем были костюм и рубашка с широким открытым воротом. Костюм того же старомодного фасона, что и у Ба, только не такой ветхий. Синяки и отеки у него уже сошли, только на щеке и виске еще виднелись подсохшие ранки. Он явно обрадовался их приходу.
— Минута в минуту, — сказал Харун, протягивая руку Лине, потом Джамалу. — Прошу, входите. Я заехал в «Сейнсбери» поблагодарить сотрудников за то, что позаботились обо мне, когда я упал, а менеджер вспомнил, что мои покупки пропали. И взамен моих апельсинов и салата отрядил с одним из своих парней огромную коробку с консервами, овощами, фруктами, печеньем, пирожными, как будто в качестве компенсации. Это подарок от «Сейнсбери» для всех нас. — Он широким жестом указал на кофейный столик, на котором стояли две тарелки — одна с печеньем, а другая с маленькими пирожными в разноцветной глазури.
Он ушел ставить чайник, Лина принялась со знанием дела изучать сладости, а Джамал огляделся. Кресла и диван были большие и старые, с вылинявшей цветочной обивкой и деревянными вставками на подлокотниках. Самое линялое, явно хозяйское, кресло стояло у окна; рядом на столике лежали очечник и книга. Обои были тоже в цветах и тоже блеклые, с побуревшим рисунком. У стены стоял небольшой телевизор, рядом — радио и аудиосистема. Всё старое, видавшее виды. Ковер стоптанный, местами протертый, неопределенного серого цвета — раньше он, наверное, был светло-зеленый или светло-голубой. Всё в комнате говорило о нищете или как минимум о бедности. У самой двери стояло бюро. На нем и на двух стенах помещались пожелтевшие от времени фотографии в рамках; всего их было три. На стенах висели групповые снимки, один сделан в студии, другой — в саду. На бюро стоял женский портрет.
Джамал подошел его рассмотреть. «Покойная жена», — решил он. Лицо у женщины было умиротворенное, словно за миг до того, как был сделан снимок, она велела себе расслабиться. На губах играла кроткая полуулыбка, мягкая и терпеливая, в глазах тоже была смешинка, и казалось, не поспеши фотограф нажать на спуск, она бы широко улыбнулась прямо в камеру. На вид женщине было лет тридцать пять. Она сидела чуть боком, подавшись вперед, и, повернув голову влево, смотрела в объектив — классическая студийная поза.
На кухне щелкнул чайник, и Джамал поспешно вернулся на диван, не желая преждевременно обнаружить свое любопытство. По пути он мельком глянул на фотографии на стенах. На первом снимке было трое: женщины сидели за декоративным столиком, а мужчина стоял сзади. «Видимо, родные сёстры и брат», — подумал Джамал. Второй снимок запечатлел двух мужчин и подростка. Мужчины — дородные, в костюмах-тройках и шляпах. Мальчик, без пиджака, стоял между ними, рука одного из мужчин лежала у него на плече. Они, довольные, стояли в саду, и у мальчика была самая радостная улыбка. На заднем плане поблескивал пруд с каменной скамьей на берегу. Судя по фасонам, обе фотографии были сделаны в промежуток между войнами. Возможно, это были родственники той женщины.
Джамал уселся рядом с Линой, она шепотом спросила: «Это жена Харуна?» Разлив чай, Харун завел разговор. Сделал два небольших глотка и поставил чашку на столик.
— Как вы, наверное, прочитали на открытке, меня зовут Харун, — продолжил он со свойственной ему неторопливостью.
Он замолчал, потом нерешительно, словно раздумывая, стоит ли это говорить, прибавил:
— Харун Шариф.
— Как вы себя чувствуете, мистер Шариф? — спросила Лина. — Надеюсь, медсестра приходит вас проведать.