Приключения сомнамбулы. Том 2
Шрифт:
– Но противны, сил нет, нувориши с золотыми цепями, кирпичные замки с башенками… и заказные убийства, убийства… и поток роскошных, больших, как лакированные танки, машин, улицу не перейти, за рулём – бандиты.
– Опять двадцать пять! Перечитайте Бальзака, сердце успокоится. И пересмотрите американские фильмы про гангстеров и крёстных отцов.
– И всё у нас будет хорошо?
– Не ручаюсь!
– А интеллигентам что пока делать?
– Расставаться с жалкими обманными и самообманными ролями народных спасителей, превращаться в интеллектуалов-профессионалов, не алчущих перестраивать, вгоняя в идеал, мироздание. Куда как лучше – каждому – тихонько и по-одиночке
– Набраться терпения, когда такое творится?
– Что творится-то?
Ту-ту-ту-ту…
– Скажите, господин искусствовед! К какому можно призывать терпению, если докатились унитаз вместо скульптуры в музее выставить? Все унитазы теперь – произведения искусства?
– Не все унитазы, только сакрализованный, тот, который в музее выставлен.
Ту-ту-ту…
– Повсюду безнравственная абстракция!
– Вы считаете, что может быть нравственной или безнравственной сама форма наложенных на холст мазков?
Ту-ту-ту…
– Что всё-таки творится, а? – Ика постреливала подведёнными глазками.
– Как что? – в метро проносятся поезда, заводы, захваченные частными собственниками, дымят, магазины бойко торгуют. И кино снимается, книги издаются. Без помощи цензуры, заметьте. Но как увидеть всё это, глаза на затылках… А самопровозглашённой совести нации неймётся не только снова и снова выкрикнуть «не могу молчать» – языки и руки по-прежнему чешутся кроить по идеальным лекалам жизнь, которая неизмеримо сложнее, чем представления о ней, – Шанский с шипящим свистом сглотнул слюну, – эпохи внезапного освобождения во многом подобны, и хотя всякая последующая смахивает на гротескный парафраз предыдущей, победоносное восхождение гротеска по спирали свободы на её нынешнем, российском витке, не может не впечатлять. В смысле накала гротеска – тоже! Щёлк.
Соснин пытался разобраться в услышанном, Шанский говорил быстро… Слепяще прыгали между стеклянными щитами-экранами зайчики. Щёлк, щёлк, – метался, оскальзываясь, – Шанский с Икой тут и там исчезали, возвращались… часы стояли; «Зенит» проигрывал.
С голубого безоблачного неба спустился на палево-охристые тосканские холмы, постоял у солнечной грани баптистерия, бросил восхищённый взгляд на Санта-Марию, облачённую в мраморный бело-розово-зелёный наряд, на красный купол, всплывавший за фронтоном лицевого фасада собора и кампанилой над синевою гор, и в несколько шагов пересёк с востока на запад Флоренцию; за последними виллами Ольтрарно опять потянулись холмы с оливковыми рощицами, виноградниками, за ними блестело затекавшее под холодильные ванны море – шёл по яркому глазурованному ландшафту к светившемуся одиноко экрану. А-а-а, что-то знакомое! – вспыхнул ещё один экран по пути – чёрно-белые Грегори Пек и Одри Хепбурн усаживались в кафе перед портиком Пантеона.
– Удастся ли психике нормального человека все перегрузки вынести? Столько уродливого, страшного появилось.
– Такова жизнь. И усмехнулся. – В переводе с французского. И уточнил. – Не появилось, а проявилось.
– Как бы вы кратко то, что творится, определили?
– Как оптимистическую эсхатологию. И город великий распался… Повторяю, на обломках советской цивилизации упрямо зарождается новая цивилизация, время торопит. Подспудно идут фантастические процессы смешения, брожения… что получится? Поживём – увидим.
– Но тяжко, тягостно… и – беспросветно от возбудившей вас, судя по «Компетентному мнению», толчеи разномастных образов. Тяжко, будто в постмодернистский роман насильственно затолкали.
– Да, творческие вихри истории закручивают, несут. Мелькания событий и их отражений,
которые мы в их непредсказуемом и неуловимом, подвижном единстве называем действительностью, укрупняясь и ускоряясь, азартно заимствуют у продвинутых искусств художественные новации, вокруг нас развёртываются гигантские хеппенинги, гигантские инсталляции, всё же вместе… – нравится это кому-то, не нравится, а новая русская жизнь изъясняется на языке тотального постмодерна.– Но воруют…
– Всегда воровали! Красную воровскую рожу Алексашки Меньшикова в пудреном парике позабыли? Или позабыли героев бессмертной гоголевской комедии? Сейчас-то как не ловить удачу? – огромную страну надобно побыстрее рассовать по карманам. И чем проворнее рассуют, тем всему населению будет лучше.
– Подъезды загажены, из дворов несёт вонью.
– Это мамонт смердит, когда ещё догниёт… – снова хохотнул Шанский и спросил серьёзно, – Ика, вы бывали в Венеции?
– Нет, однако собираюсь, на карнавал.
– Считайте, что пока вы тренируете обоняние.
– Вас, Анатолий Львович, послушать, так Золотой Век грядёт!
– Нет, я ещё не рехнулся! При том, что здесь одновременно с обругиванием всех и вся, словно вечно непутёвая Россия в чёрную дыру оступилась и спасения нет, популярны завышенные самооценки! – весело отбивался Шанский, подливая себе вина, – полуфинал букеровской премии с аппетитом отобедает в «Серебряном Веке», финалисты с приближёнными – уже в «Золотом Веке» предвкушают лукуллов пир. Нет, с золотом, даже с серебром, господа хорошие, перебрали. Но стоит иными телегероями залюбоваться, их осанкою, позами, здоровым не по сезону цветом лиц, как спрашиваешь себя – не настаёт ли Бронзовый Век?
– Что ни век, то век железный, – напомнил с соседнего экрана, вдохновенно печалясь, Кушнер.
За ним напевно зарокотал небритый Кибиров. – Шварценеггер выйдет нам навстречу, и мы застынем, холодея, что наши выспренние речи, пред этим торсом, этой шеей…
Чернобородые, в зелёных косынках и камуфляже моджахеды картинно, как на манёврах, расстреливали в ущелье под Аргуном танковую колонну, один танк вспыхивал, другой… метавшихся солдат добивали из ближних зарослей автоматчики.
– Они вообще-то пацифисты, но с огнемётами в руках, – объяснял поэт, читавший вслед за Кибировым.
– Вас и в искусстве безобразное не смущает?
– Красота в глазах смотрящего, – смиренно потупив очи, сослался на Оскара Уайльда Шанский, повторил, – нас обволакивает исторически закономерная, хотя уже не фельетонная, как когда-то, а полижанровая, при том – нежданно-гротескная эпоха, всё, что творится вокруг – в жизни ли, растлеваемой вульгарными образами, в так называемых авторских и массовидных искусствах и, разумеется, в его величестве телекадре – всё отпугивает какой-то вызывающе-странной художественностью, или, если угодно, антихудожественностью, но пока надобно не суетиться с пеною на губах, а присматриваться и – стараться увидеть.
– Мы худо-бедно обживаемся в постмодернистском романе, да?
– Ой! – сделал страшные глазищи Шанский, приложил согнутую ладошку к губам, громко зашептал, таращась в камеру, – опять вы… вчера битый час, рискуя своей безупречной репутацией, в постмодернизме по настоянию Изы копался, сегодня вы повторно произносите… не провоцируете? Слышал, постмодернизм стал в благоверном нашем отечестве ругательным словом.
– Я не слышала, извините, – с ехидцею отвечала Ика. – И – пока будете переводить дух перед новой порцией ругательных слов, извините за хождение по кругу – что ещё, кроме болезненного властолюбия, если серьёзно, отражает негодная интеллигентская суета?