Приключения сомнамбулы. Том 2
Шрифт:
– Анатолий Львович, что потом будет, после постмодернизма? И – губу закусила.
Затрясся, смеясь, глянул на Соснина, словно ни секунды не сомневался в постоянстве его присутствия перед экраном. – Потом будет суп с котом! И сказал серьёзно. – Когда-то один из моих, как выяснилось, прозорливых приятелей пообещал, что после постмодернизма наступит смерть; скрестив руки на груди, втянув поблескивающие гримом щёки, вновь радостно заулыбался – изобразил череп с костями.
– Нельзя так: художники всё о себе, о себе, без их терзаний и душевных передряг тошно бывает, нужна какая-то надежда, точка опоры, сил нет.
И опять губу закусила.
Шанский
– Как же воздействуют новые коды? – прервав, напомнила Иза.
– По принципу огнива, – мгновенно переключился Шанский, – при столкновении фрагментов текста высекаются искры, может и полыхнуть. Для иллюстрации приведу два примера, предельно контрастных, – покачивал ногой Шанский. Пример первый, сугубо частный. Иза, вы бывали в Иерусалиме?
– Да, дважды, – с паломниками РПЦ, потом – в свите Его Святейшества, на Пасху, сопровождала из Иерусалима благодатный огонь; выпятила грудку с блеснувшим в вырезе пуловера крестиком.
– Отлично, легко вспомните пыльный скверик перед универмагом «Машбир», где под чахлыми акациями иерусалимцы назначают свидания; там, на бойком месте, моё внимание привлекла сморщенная, как испечёное яблоко, коричневая от загара старушка, торговавшая русскоязычными газетами. Вытянув иссохшие ноги, она сидела на низеньком полотняном стульчике, какими пользуются на этюдах художники – на ней был белый пикейный картузик с нашивкой «Санкт-Петербург» и гербом, со скрещёнными тощими якорями, над козырьком. – «Позавчера», «Поза», – по-волжски окая, выкрикивала она. Собственно, её оканье и заставило меня присмотреться. Это, – мельком глянул на Соснина, – была Нонна Андреевна, школьная учительница математики. И – полыхнуло! Ибо – в отличие от психологических коллизий, протекающих внутри хронотопа, – столкнулись не автобиографические картинки из разных лет, не воспоминания чувств, но массивы Большого времени.
– Эффект монтажа?
– Нет, Эйзенштейн – Дос Пасос, играя склейками, играли ассоциациям…
– Невероятно, однако у нас есть возможность проиллюстрировать… – полыхнуло оранжевое пламя, тяжёлый, крытый брезентом армейский грузовик, взревев, протаранил витраж вестибюля; ярче взметнулось пламя, и – согбенная перебежка с гранатомётом, густой мат, прошитый автоматными очередями, следы трассирующих пуль в чёрном небе, – той ночью в Останкино натерпелись страхов, утром… По пышному белому, с многоэтажным пятном копоти, фасаду, чувственно содрогаясь, палил из пушки танк. Вокруг танка толпились зеваки, дети ели мороженое.
Шанский дивился: полыхающая метафора воплощалась буквально. И до чего же красиво полыхало и стреляло ночное зло! Дьявол заботился о композиции и колорите телевизионной картинки? Наутро дьявол отступил, стало скучно до зевоты?
– Ужасно, ужасно, – вздыхала Иза, – именем демократии расстрелять Парламент…
– Холостыми снарядами! И не парламент, Верховный Совет с фашизоидной требухой, которая, если бы победила, думаю, помешала бы не только нашей с вами беседе, – Шанский улыбнулся. – Никому из так называемых парламентариев, если не ошибаюсь, и царапиной не удалось похвастать.
– Всё равно
ужасно… где ещё…– В Греции всё есть, в России – всё может быть.
– Невиновных покосили шальные пули, а у народных избранничков, заваривших кровавую кашу, ни царапинки.
– Историю не устыдить, не схватить за фалды. После августовской гибели имперского коммунизма назрела вторая фаза революции – советская власть погибла, испустив вонючий дух, на глазах машинально жующей публики.
– Человечество не меняется? Хлеба и зрелищ?
– Заботами «Самсон»-«Самсунга» меняется – хлеба с колбасой и зрелищ.
– Высший класс! Вы, Анатолий Львович, неожиданно умеете повернуть. А второй пример? – после очередного концертного анонса с леди Гамильтон просимулировала нетерпение Иза.
– Второй пример, в отличие от первого, частного, более, чем масштабный, он возвращает нас к плодотворной мысли относительно отставания человека от человечества. Не резонно ли уподобить русское общество накануне петровских преобразований условному индивиду, отставшему от европейского культурного мира? И был ли лучший способ концентрированного, но подробного донесения до Руси картины чужого мира, чем наглядно-образное воплощение её, картины той, в Петербурге? Это был первый крупномасштабный опыт эффективного визуального внушения, камни и пространства оказывались куда доходчивей слов. Причём, заметьте, при неосознанном, хотя фантастически опередившем своё время использовании тех самых постмодернистских кодов, о которых я утомительно, путанно… мне жаль драгоценное телевизионное время, но… Задвигались челюсти, Шанский вдумчиво и неторопливо пожёвывал язык. И в кресле обмяк, ослаб.
– Что вы, что вы, Анатолий Львович, меня и, уверена, наших телезрителей увлёк, посильнее, чем детектив какой-нибудь, ваш рассказ, время словно остановилось!
– Остановилось? Время?! Следовательно, – a propos, – понизив голос, вытаращив глаза, качнулся к Изе, – мы вступили в пространство мифа! Опять зажевал язык.
То, что было, то и полюбила, – допевала молодуха, раскрывая объятия, как если бы заключить в них хотела многомиллионную аудиторию соотечественников.
По блестящим стеклянным трубам над головой Соснина, пульсируя, подавались в отдел расфасовки фарш, начинка для зраз. – Попробуете – полюбите! – обещало магазинное радио.
– И всё-таки, что не говорите, реальность утонула именно в постмодернистских мнимостях.
– Это как если бы Петербург утонул в своих отражениях! А он в них как раз воплотился. И перевоплощается непрестанно, с Петербурга не только новая русская литература пошла, он ведь квинтессенция всех искусств, – вдохновился, дожевав язык, Шанский, – а, поколесив по миру, я понял сколь полно именно Петербург воплотил римский образ города городов: Париж вспоминаешь за Троицким мостом, на Каменноостровском, Вену – на Пушкинской, по Коломне гуляешь, как по Венеции, пусть и преувеличенной; вдруг тоскливо-стылая гладь устья Фонтанки сливается с тёмным блеском Темзы, забредаешь в доки… наши ли, лондонские? И тут, там вдруг оживает Рим – серый, запылённо-охристый, тускло-терракотовый, коричневато-зеленоватый, правда, небо другое… Шанский посмотрел в глаза Соснину, улыбнулся. – Утешение для невыездного, которое можно оценить, лишь став выездным. Мы бродим в средовом синтезе дифференцированных языков; читаем город, не зная отдельных кодов, как всё более сложный текст, даже текст текстов, ибо городская среда парадоксально накапливает и взаимно исключающие значения, и не забудем – Петербург, повторюсь в сотый, наверное, раз, создавался не в естественном непроизвольном потоке жизни, суммирующей разнонаправленные усилия, а в оглядке на европейские прототипы с тайным намерением их превзойти. Комично и трогательно теперь это собрание серьёзных нонсенсов, щемящих душу. И ещё немаловажное – поэтика границ внутри целостности, называемой Петербургом.
В линзе резкими разноцветными штрихами засветились корешки книг.
– Кажется, мы сможем проиллюстрировать, недавно мы сняли…
Бритый наголо пластичный мим в белых одеждах осторожно шёл по срединной известковой разделительной полосе Невского, как по канату над пропастью.
Шёл, опасливо выставляя босую ногу вперёд, балансируя, подтягивая ногу…
Соснин соскользнул на другой экран.