Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Приключения сомнамбулы. Том 2

Товбин Александр Борисович

Шрифт:
в лоб

– Анатолий Львович, что потом будет, после постмодернизма? И – губу закусила.

Затрясся, смеясь, глянул на Соснина, словно ни секунды не сомневался в постоянстве его присутствия перед экраном. – Потом будет суп с котом! И сказал серьёзно. – Когда-то один из моих, как выяснилось, прозорливых приятелей пообещал, что после постмодернизма наступит смерть; скрестив руки на груди, втянув поблескивающие гримом щёки, вновь радостно заулыбался – изобразил череп с костями.

слово за слово

– Нельзя так: художники всё о себе, о себе, без их терзаний и душевных передряг тошно бывает, нужна какая-то надежда, точка опоры, сил нет.

И опять губу закусила.

Шанский

на помощь призвал Ходасевича: содержания искусства горестны, а воздействие – утешительно; что же переводит горести в утешение? – единственное, созерцание творческого процесса. И понёсся. – Да, постмодернизм – словечко противное, никудышное, но я-то ценю другое искусство, которое понимаю как постмоднернизм минус успех, минус литавры славы, мифы популярности и прочую отвлекающе-шумную чепуху, всё-то, что даруется, увы, облегчением текстов вкупе с соблазнительными для читательских масс червоточинками-изюминками в авторских биографиях, которые выбрасываются на продажу. Что же до автора, любезного мне, то под его условной маской я вижу отнюдь не телелюбимца публики, не раскланивающегося, раздающего направо-налево автографы шоумена, к автору я, Изочка, жесток, возможно, несправедливо жесток – пусть сочиняет, мучается, но не рвётся к быстрой коммерческой удаче, славе, пусть, в конце концов, затеряется в писчебумажных осыпях… – Бог терпел и ему велел, коли дерзнул посягнуть, превысить, превзойти своё человечье назначение, бросив вызов Творцу и самостоятельно испытав прозрение; не даром ведь для людей глубоко набожных писательство ли, живопись, всякое рукотворное искусство – независимо от душевных побуждений художников – есть кощунство, выпад против абсолюта, воплощаемого Создателем.

– Как же воздействуют новые коды? – прервав, напомнила Иза.

– По принципу огнива, – мгновенно переключился Шанский, – при столкновении фрагментов текста высекаются искры, может и полыхнуть. Для иллюстрации приведу два примера, предельно контрастных, – покачивал ногой Шанский. Пример первый, сугубо частный. Иза, вы бывали в Иерусалиме?

– Да, дважды, – с паломниками РПЦ, потом – в свите Его Святейшества, на Пасху, сопровождала из Иерусалима благодатный огонь; выпятила грудку с блеснувшим в вырезе пуловера крестиком.

– Отлично, легко вспомните пыльный скверик перед универмагом «Машбир», где под чахлыми акациями иерусалимцы назначают свидания; там, на бойком месте, моё внимание привлекла сморщенная, как испечёное яблоко, коричневая от загара старушка, торговавшая русскоязычными газетами. Вытянув иссохшие ноги, она сидела на низеньком полотняном стульчике, какими пользуются на этюдах художники – на ней был белый пикейный картузик с нашивкой «Санкт-Петербург» и гербом, со скрещёнными тощими якорями, над козырьком. – «Позавчера», «Поза», – по-волжски окая, выкрикивала она. Собственно, её оканье и заставило меня присмотреться. Это, – мельком глянул на Соснина, – была Нонна Андреевна, школьная учительница математики. И – полыхнуло! Ибо – в отличие от психологических коллизий, протекающих внутри хронотопа, – столкнулись не автобиографические картинки из разных лет, не воспоминания чувств, но массивы Большого времени.

– Эффект монтажа?

– Нет, Эйзенштейн – Дос Пасос, играя склейками, играли ассоциациям…

– Невероятно, однако у нас есть возможность проиллюстрировать… – полыхнуло оранжевое пламя, тяжёлый, крытый брезентом армейский грузовик, взревев, протаранил витраж вестибюля; ярче взметнулось пламя, и – согбенная перебежка с гранатомётом, густой мат, прошитый автоматными очередями, следы трассирующих пуль в чёрном небе, – той ночью в Останкино натерпелись страхов, утром… По пышному белому, с многоэтажным пятном копоти, фасаду, чувственно содрогаясь, палил из пушки танк. Вокруг танка толпились зеваки, дети ели мороженое.

Шанский дивился: полыхающая метафора воплощалась буквально. И до чего же красиво полыхало и стреляло ночное зло! Дьявол заботился о композиции и колорите телевизионной картинки? Наутро дьявол отступил, стало скучно до зевоты?

– Ужасно, ужасно, – вздыхала Иза, – именем демократии расстрелять Парламент…

– Холостыми снарядами! И не парламент, Верховный Совет с фашизоидной требухой, которая, если бы победила, думаю, помешала бы не только нашей с вами беседе, – Шанский улыбнулся. – Никому из так называемых парламентариев, если не ошибаюсь, и царапиной не удалось похвастать.

– Всё равно

ужасно… где ещё…

– В Греции всё есть, в России – всё может быть.

– Невиновных покосили шальные пули, а у народных избранничков, заваривших кровавую кашу, ни царапинки.

– Историю не устыдить, не схватить за фалды. После августовской гибели имперского коммунизма назрела вторая фаза революции – советская власть погибла, испустив вонючий дух, на глазах машинально жующей публики.

– Человечество не меняется? Хлеба и зрелищ?

– Заботами «Самсон»-«Самсунга» меняется – хлеба с колбасой и зрелищ.

– Высший класс! Вы, Анатолий Львович, неожиданно умеете повернуть. А второй пример? – после очередного концертного анонса с леди Гамильтон просимулировала нетерпение Иза.

– Второй пример, в отличие от первого, частного, более, чем масштабный, он возвращает нас к плодотворной мысли относительно отставания человека от человечества. Не резонно ли уподобить русское общество накануне петровских преобразований условному индивиду, отставшему от европейского культурного мира? И был ли лучший способ концентрированного, но подробного донесения до Руси картины чужого мира, чем наглядно-образное воплощение её, картины той, в Петербурге? Это был первый крупномасштабный опыт эффективного визуального внушения, камни и пространства оказывались куда доходчивей слов. Причём, заметьте, при неосознанном, хотя фантастически опередившем своё время использовании тех самых постмодернистских кодов, о которых я утомительно, путанно… мне жаль драгоценное телевизионное время, но… Задвигались челюсти, Шанский вдумчиво и неторопливо пожёвывал язык. И в кресле обмяк, ослаб.

– Что вы, что вы, Анатолий Львович, меня и, уверена, наших телезрителей увлёк, посильнее, чем детектив какой-нибудь, ваш рассказ, время словно остановилось!

– Остановилось? Время?! Следовательно, – a propos, – понизив голос, вытаращив глаза, качнулся к Изе, – мы вступили в пространство мифа! Опять зажевал язык.

То, что было, то и полюбила, – допевала молодуха, раскрывая объятия, как если бы заключить в них хотела многомиллионную аудиторию соотечественников.

По блестящим стеклянным трубам над головой Соснина, пульсируя, подавались в отдел расфасовки фарш, начинка для зраз. – Попробуете – полюбите! – обещало магазинное радио.

– И всё-таки, что не говорите, реальность утонула именно в постмодернистских мнимостях.

– Это как если бы Петербург утонул в своих отражениях! А он в них как раз воплотился. И перевоплощается непрестанно, с Петербурга не только новая русская литература пошла, он ведь квинтессенция всех искусств, – вдохновился, дожевав язык, Шанский, – а, поколесив по миру, я понял сколь полно именно Петербург воплотил римский образ города городов: Париж вспоминаешь за Троицким мостом, на Каменноостровском, Вену – на Пушкинской, по Коломне гуляешь, как по Венеции, пусть и преувеличенной; вдруг тоскливо-стылая гладь устья Фонтанки сливается с тёмным блеском Темзы, забредаешь в доки… наши ли, лондонские? И тут, там вдруг оживает Рим – серый, запылённо-охристый, тускло-терракотовый, коричневато-зеленоватый, правда, небо другое… Шанский посмотрел в глаза Соснину, улыбнулся. – Утешение для невыездного, которое можно оценить, лишь став выездным. Мы бродим в средовом синтезе дифференцированных языков; читаем город, не зная отдельных кодов, как всё более сложный текст, даже текст текстов, ибо городская среда парадоксально накапливает и взаимно исключающие значения, и не забудем – Петербург, повторюсь в сотый, наверное, раз, создавался не в естественном непроизвольном потоке жизни, суммирующей разнонаправленные усилия, а в оглядке на европейские прототипы с тайным намерением их превзойти. Комично и трогательно теперь это собрание серьёзных нонсенсов, щемящих душу. И ещё немаловажное – поэтика границ внутри целостности, называемой Петербургом.

В линзе резкими разноцветными штрихами засветились корешки книг.

– Кажется, мы сможем проиллюстрировать, недавно мы сняли…

Бритый наголо пластичный мим в белых одеждах осторожно шёл по срединной известковой разделительной полосе Невского, как по канату над пропастью.

Шёл, опасливо выставляя босую ногу вперёд, балансируя, подтягивая ногу…

Соснин соскользнул на другой экран.

из истории одного города (серия пятая: культурные феномены Петербурга сегодня)
Поделиться с друзьями: