Приключения сомнамбулы. Том 2
Шрифт:
– Языки говяжьи заканчиваются… Приглашаем в кулинарный отдел «Самсон»-«Самсунга», попробуйте фирменные зразы… попробуете – полюбите…
– Великое искусство рождается внезапно, в силу катастрофической нежданности обновления. Возьмите рождение готики, ренессанса или барокко… и опять слова запрыгали, покатились, – а обрушение Большого Стиля? Только-только слепили сталинские высотки, вдруг хрущёвский отлуп излишествам, – улыбался Шанский, шумно всасывая слюну, – но в одном вы, Икочка, несомненно правы, всё не бывает сразу, спасибо истории за августовскую революцию, если бы ещё в столах дожидались готовенькими гениальные рукописи, это было бы слишком…
…да, в беспомощной старческой ярости Толстой
– Зачем вообще…
– Зачем искусство? – переспросил, отпил вина и блаженно улыбнулся Соснину, как если бы приглашал его в свидетели откровения, – этого, Ика, поверьте, никто, кроме меня, на земле не знает, вам одной скажу по секрету – человек ищет иррациональную отдушину. Повседневность требует от нас толстокожести, чтобы нам самим было полегче выжить, но нам внезапно хочется бессмыслицы, не отсутствия смысла – сверхсмысла; хочется достичь до-сознания, прикоснуться к бытийной первооснове и её изнанкам, чтобы хотя бы иллюзорно унизить смерть.
– Нет, это не ответ, поточней и без увёрток скажите – зачем нужно человеку искусство, какой высокий смысл оно несёт?
– А зачем вы живёте, Ика? Какой божественный смысл у жизни, вы знаете? – заискрил глазами, всё ещё улыбаясь Соснину, безжалостный Шанский, – согласно одной обидной гипотезе способность человека мыслить вообще является побочным продуктом эволюции, или, если с антинаучной стороны посмотреть, неким случайным излишеством второпях сотворённого на небесах кумира природы. Утешимся пониманием того, что смысл жизни – жизнь, смысл искусства – искусство, смысл романа – сам роман.
Ика растерянно заморгала. – Как, искусство не объясняет мир?
– Объясняет. При этом, – заразительно засмеялся, – всё явное становится тайным.
– Классика – самое содержательное и самое понятное, ясное из того, что создано искусством? Почему Бродский…
– Классическое восходит к античному идеалу, это – высший, устоявшийся образец, а не верховный, поднятый над другими, стиль, классическое для Бродского было синонимом высокого в искусстве, того, до чего трудно дотянуться. И сказывалась, конечно, акмеистская закваска, на которой и он, благословлённый Анной Андреевной, поднимался. Именно в таком смысле его поэзию можно считать классической. Пожевав язык, Шанский вспомнил. – Бродский как-то назвал Петербург классическим городом, мы вечер проспорили, разводя классическое и классицистское, город-то полистильный, классицизм в него локально вкраплен Кваренги, Стасовым, а цельные и масштабные ансамбли Росси – лишь величественное исключение из правил высокой, заданной фактически свободной структурой, полистилистики: трезубец – барочный, кривизна непрерывных фасадных стен, развёртывающихся вдоль каналов, роднит с городскими образами средневековья…
– Но есть что-то главное, ведущее…
– Петербург, как известно, родился в эпоху барокко и несколько раз им заново вдохновлялся.
– В барокко какой признак можно посчитать главным?
– О, барокко – это скорее порывистая возвышенность творческих настроений и состояний, чем стиль, у барокко, у его дух захватывающих форм-пространств, есть лишь излюбленные символы бесконечности – свет, вода, обелиски.
За почти бесшумно скользившим пылесосом тянулся свеже-блестевший след – бело-розово-зелёная чересполосица Форума Романо, три золотисто-светлых дворца на Капитолийском холме. Будто б солнце обрызгало… Пылесос, задев блеском театр Марцела, свернул влево, к Тибру.
– Денег куры не клюют? Столько на итальянскую плитку выкинули.
– Сколько ещё «Большой Ларёк» отстегнёт за новую крышу!
Бездонно-синее небо, синее сияние моря… пышная растительность греческих островов, силуэты которых наслаиваются друг на друга нежной голубизною гор; на переднем плане – живописные вкрапления бело-розовых домишек в вечнозелёный
склон. Чуть слева – бухточка с яхтами, глиссерами.В полотняном креслице – режиссёр, бронзово-загорелый, неотразимо-демократичный: в красной футболке, шортах, сандалиях на босу ногу.
Андрон Сергеевич, испив минералки, даёт последние чёткие указания бронзово-загорелому Одиссею с орлиным взором и приклеенной мочалистой бородой, тот, в тяжёлых боевых доспехах, понимающе мычит по-английски, приседает, так и сяк поднимает меч.
За лепкой образа ревниво следит бронзово-загорелая белокурая и ясноглазая Пенелопа в милом, сплетённом из разноцветных кожаных шнурков, платьице.
Асистент режиссёра, дождавшись знака мэтра, орёт в мегафон, созывает из-под теневого навеса осоловелую массовку: засверкали на солнце рельефные щиты, мечи… море заштриховали пики…
– В преддверии «Довлатовских чтений», открытия которых с нетерпением… – Ика, опомнившись, потянула за нить беседы.
Щёлк. – Опять эта говорящая голова!
Заречная: в последнее время вы стали раздражительны, выражаетесь всё непонятно, какими-то символами. И вот эта чайка тоже, по-видимому, символ…
Треплев: это началось с того вечера, когда так глупо провалилась моя пьеса…
– Трубка «Самсунга» сверхнадёжная, вибрация изображения исключена, – сказал вполголоса продавец.
Треплев: о, что тут понимать? Пьеса не понравилась, вы презираете моё вдохновение, уже считаете меня заурядным, ничтожным, каких много…
– А абсолютная чёткость изображения гарантируется международным стандартом, – не отставал продавец, – только чересчур не надо приближаться к экрану.
Треплев: у меня в мозгу точно гвоздь, будь он проклят вместе с моим самолюбием, которое сосёт мою кровь, сосёт, как змея…
Щёлк.
– Безбоязненно повторюсь, писательство – одинокое прибежище тишины. И чтение – тоже. Писательство – особая сфера творчества, где писатель и читатель общаются напрямую, исключительно один на один, книгу не читают коллективно. Поэтому-то за искусы публичности именно писателей и ждёт расплата, мне страшно за хороших писателей, когда они, дабы умножить свою популярность и, стало быть, тиражи, вещают с телеэкранов в многомиллионную пустоту. Шанский медленно пил вино, пил, пока по нижнему краю экрана бежали буковки: Бордо, «Чёрный принц», дистрибьютер… телефон… факс… – Само собой, – поставив бокал, когда строка убежала, оживился Шанский, – между рукописью и читателем книги распухает ухватистая служба распространения, которая озабочена массовизацией штучного творческого продукта, продажей. Однако и одинокий человек-пишущий, как и всякий человек, частенько бывает слаб, он тихо алчет публичной славы, хотя для того, чтобы прославиться, таланта, даже гениальности мало – судьба должна исподволь вживить в талант маркетинговый механизм. Напористый идеализм художника словно угадывает будущий спрос, тащит к славе и коммерческому успеху поверх препятствий, хотя успехом этим ему, смертному художнику, чаще всего не дано воспользоваться. Такому художнику, пусть и исподволь, пристало участвовать в саморекламных, вовсе не современникам своим, а будущему адресованных акциях. Если сам себя не возвеличишь, если близкие люди и обстоятельства не помогут убедить мир в твоей гениальности, кто же тебе отведёт пьедестал в истории?
– Есть примеры?
– Лучший пример, правда, из живописи – Сальвадор Дали. Он, угадывая-формируя будущий спрос, даже, казалось, перестарался, его тараканьи усы были какое-то время куда завлекательней шоковых сюжетов картин. Впрочем, перестарался ли? – усы до гламура дотянулись.
– Поясните.
– Провидец-Дали сделался первым художником гламура.
– Допустим. А если нет усов? – как у Бродского.
– Позарез нужна биография: легион друзей-мифотворцев, воюющих с разрозненными мифотворцами-врагами. Но сперва – истинные жизненные передряги, заторы на творческом пути, свинцовые мерзости власти и пр. И тогда пронзительный, но нудноватый сказ о высоком, каким сделалась в Америке предсмертная поэзия Бродского, получает – параллельно – героико-детективный сюжет.